Наступило громадное облегчение. Анна обхватила его и крепко прижалась к нему, очень крепко, потому что боялась, что он покинет ее. Она смертельно боялась, что он ее покинет и уже никогда не вернется. И так они и лежали: она прижималась к нему, словно он был единственным на свете живым существом, к которому можно прижаться, а он, необычайно тихий, сосредоточенный, медленно освобождался от объятий и одновременно касался ее в разных местах своими пальцами, этими своими искусными пальцами хирурга. И снова ею овладело безумие.
То, что он делал с ней в последующие несколько минут, вызывало у нее и ужас, и восторг. Она понимала, что он просто-напросто подготавливает ее, или, как говорят в больнице, готовит непосредственно к операции, но, Бог свидетель, она никогда не знала и не испытывала ничего даже отдаленно похожего на то, что с ней происходило. А происходило все необычайно быстро, и, как ей показалось, всего лишь за несколько секунд она достигла того умопомрачительного состояния, когда вся комната превращается в ослепительный пучок света, который вот-вот разорвется, едва коснешься его, и разнесет тебя на кусочки. В этот момент с ловкостью хищника Конрад перебросил свое тело на нее для заключительного акта.
И тут Анна почувствовала, как страсть вырывается из нее, будто из тела медленно тянут длинный живой нерв, длинную живую наэлектризованную нить, и она закричала, моля Конрада, чтобы он не останавливался, и тут услышала доносившийся откуда-то сверху другой голос, и этот другой голос звучал все громче и громче, все настойчивее и требовательнее:
— Я спрашиваю, у тебя что-то есть?
— У кого — у меня?
— Мне что-то мешает. У тебя, наверное, диафрагма или что-нибудь еще.
— У меня ничего нет, дорогой. Все прекрасно. Прошу тебя, успокойся.
— Нет, не все прекрасно, Анна.
Подобно изображению на экране, все вокруг стало обретать четкие контуры. На переднем плане было лицо Конрада. Оно нависало над ней, опираясь на голые плечи. Его глаза смотрели в ее глаза. Рот продолжал что-то говорить.
— Если ты и впредь намерена пользоваться какими-нибудь приспособлениями, то, ради бога, научись как следует вводить их. Нет ничего хуже, когда их устанавливают спустя рукава. Диафрагму нужно размещать прямо против шейки.
— Но у меня ничего нет.
— Ничего? Что-то, однако, мне все равно мешает.
Не только комната, но, казалось, весь мир куда-то медленно от нее поплыл.
— Меня тошнит, — сказала она.
— Что?
— Меня тошнит.
— Не говори глупости, Анна.
— Конрад, уйди, пожалуйста. Уйди сейчас же.
— О чем ты говоришь?
— Уйди от меня, Конрад!
— Но это же смешно, Анна. О’кей, извини, что я об этом заговорил. Забудем об этом.
— Уходи! — закричала она. — Уходи! Уходи! Уходи!
Она попыталась столкнуть его с себя, но он всей своей огромной тяжестью давил на нее.
— Успокойся, — сказал он. — Возьми себя в руки. Нельзя же вот так вдруг посреди всего передумать. И ради бога, не вздумай расплакаться.
— Оставь меня, Конрад, умоляю тебя.
Он, похоже, навалился на нее всем, что у него было, — руками и локтями, плечами и пальцами, бедрами и коленями, лодыжками и ступнями. Он навалился на нее, точно жаба. Он и впрямь был огромной жабой, которая навалилась на нее, крепко держит и не хочет отпускать. Она однажды видела, как жаба совокуплялась с лягушкой на камне возле ручья; жаба была точно так же омерзительна, сидела неподвижно, а в желтых глазах ее мерцал злобный огонек. Она прижимала лягушку двумя мощными передними лапами и не отпускала ее…
— Ну-ка перестань сопротивляться, Анна. Ты ведешь себя как истеричный ребенок. Да что происходит?
— Ты делаешь мне больно! — вскричала она.
— Я делаю тебе больно?
— Мне ужасно больно!
Она сказала это только затем, чтобы он отпустил ее.
— Знаешь, почему тебе больно? — спросил он.
— Конрад! Прошу тебя!
— Погоди-ка минутку, Анна. Дай я тебе объясню…
— Нет! — воскликнула она. — Хватит объяснений!
— Дорогая моя…
— Нет! — Она отчаянно сопротивлялась, пытаясь высвободиться, но он продолжал прижимать ее.
— Тебе больно потому, — говорил он, — что твой организм не вырабатывает жидкость. Слизистая оболочка, по правде, совсем сухая…
— Прекрати!
— Название этому — старческая атрофия влагалища. Это приходит с возрастом, Анна. Потому это и называется старческой атрофией. С этим ничего не поделаешь…
В этот момент она начала кричать. Крики были не очень громкие, но это были крики, ужасные, мучительные крики; прислушавшись к ним, Конрад вдруг сделал лишь одно-единственное изящное движение и скатился с нее, оттолкнув ее обеими руками. Он оттолкнул ее с такой силой, что она упала на пол.
Она медленно поднялась на ноги и шатающейся походкой направилась в ванную, говоря сквозь слезы:
— Эд!.. Эд!.. Эд!.. — И в голосе ее звучала мольба.
Дверь за ней закрылась.
Конрад лежал неподвижно, прислушиваясь к звукам, доносившимся из-за дверей. Поначалу он слышал только ее всхлипывания, однако спустя несколько секунд он услышал, как с резким металлическим звуком открылась дверца шкафчика. Он мгновенно вскочил с кровати и необычайно быстро начал одеваться. Его одежда, так аккуратно сложенная, была под рукой, и у него заняло не больше двух минут, чтобы все на себя надеть. Одевшись, он метнулся к зеркалу и стер носовым платком губную помаду с лица. Достав из кармана расческу, причесал свои красивые черные волосы. Потом обошел вокруг кровати, чтобы убедиться, не забыл ли он чего, и осторожно, как человек, выходящий на цыпочках из комнаты, где спит ребенок, выскользнул в коридор, тихо прикрыв за собой дверь.
«Сука»
Пока я подготовил к печати только одну запись из дневников дяди Освальда. Речь в ней шла, как кто- то из вас, вероятно, помнит, о физической близости моего дяди и прокаженной сирийки в Синайской пустыне. Со времени этой публикации прошло шесть лет, и до сих пор никто не объявился с претензиями. Поэтому я смело могу выпустить в свет вторую запись из этого любопытного сочинения. Мой адвокат, впрочем, не рекомендует мне этого делать. Он утверждает, что некоторые затронутые в нем лица еще живы и легко узнаваемы. Он говорит, что меня будут жестоко преследовать. Что ж, пусть преследуют. Я горжусь своим дядей. Он знал, как нужно прожить жизнь. В предисловии к первой записи я говорил, что «Мемуары» Казановы в сравнении с дневниками дяди Освальда читаются как церковноприходский журнал, а сам знаменитый любовник рядом с моим дядей кажется едва ли не импотентом. Я по-прежнему стою на этом и, дайте мне только время, докажу свою правоту всему миру. Итак, вот этот небольшой отрывок из двадцать третьего тома, публикуемый точно в том виде, в каком его записал дядя Освальд: