Средней Англии, близ Дерби, километрах в двухстах к северу. Но какое это имело значение? Есть поезда. В те времена, кстати, никого в школу на автомобиле не доставляли. Все ездили на поездах.
И вот мы с мамой отправились на станцию Бексли. Мать собиралась доехать со мною до Лондона и посадить там на поезд до Дерби.
— И не рассчитывай, что я поеду с тобой дальше, — предупредила она.
С собой у меня был только маленький чемоданчик — мой сундук уже уехал, его отправили заранее.
— Успокойся, никто на тебя ни малейшего внимания не обращает, — повторяла мне мать, пока мы шли по Хай-стрит в Бексли. Я был в новой школьной форме, очень странной на вид.
И правда, почти никто даже не глянул в мою сторону.
— Я поняла про Англию одно, — продолжала мама. — Это такая страна, в которой люди обожают ходить в форме и странных одеждах. Двести лет тому назад одеяния у них были еще диковиннее, чем теперь. Радуйся, что тебя не заставляют надевать парик на голову, жабо на шею и кружевные манжеты на рукава.
— Я и так ослом каким-то себя ощущаю, — сказал я.
— Всякий, кто взглянет на тебя, — ответила мама, — поймет, что ты направляешься в новую школу. А у каждой из английских закрытых школ — их почему-то называют Piblie school — своя дурацкая форма. Все будут думать, что ты счастливчик, раз едешь в одну из таких знаменитых школ.
Мы сели на поезд, который привез нас в столицу на вокзал Чаринг-Кросс, а там доехали на такси до вокзала Юстон. Мама посадила меня на поезд, который шел до Дерби, — в него село множество других мальчиков в таких же смешных нарядах, что и у меня, — и я поехал.
Боузеры
В Рептоне старшеклассники никогда не назывались префектами или старостами. Они звались боузерами, то есть «удавщиками», и имели власть распоряжаться жизнью и смертью мальчиков поменьше. У них было право вызывать нас по ночам вниз в пижамах и наказывать за всего лишь один спортивный носок, валявшийся на полу раздевалки, а не висевший, как полагается, на крючке. Боузер был вправе лупить нас за любое пустячное прегрешение — за подгоревший хлеб, если он привык пить чай с тостами, за недостаточно тщательно вытертую пыль у него в комнате, за опоздание на общий сбор, за болтовню во время вечерней работы над домашними заданиями, за забывчивость: полагалось, например, помнить, что в шесть вечера надо переобуваться в сменную обувь. Список можно было продолжать до бесконечности.
— Четыре в халате или три без него? — произносил боузер, вызвавший вас вечером после отбоя в раздевалку.
Товарищи по спальне уже научили нас, новичков, как надо отвечать на этот вопрос.
— Четыре в халате, — мямлили мы, дрожа.
Этот боузер славился скоростью своих ударов. По большей части боузеры выдерживали паузу между ударами, растягивая наказание, но Уильямсон, большой мастер футбола, крикета и вообще атлет и спортсмен, всегда выдавал свои удары как череду стремительных движений туда-сюда, вовсе не разделяя их какими-то перерывами. Четыре удара немедленно обрушивались на ваш зад, да так молниеносно, что все кончалось за какие-то четыре секунды.
После каждой такой экзекуции в спальне всегда происходил один и тот же обряд. Жертва должна была встать посреди комнаты и спустить свои пижамные брюки, чтобы знатоки могли оценить нанесенный ущерб. Человек пять экспертов обступали побитого и деловито рассуждали:
— Какая великолепная работа!
— Смотри, как точно!
— Ну дает! И не скажешь, что четыре раза бил, хотя вон как теперь все расплылось!
— Точно, ну и глазомер у этого Уильямсона, жуть!
— Глаз у него что надо, ничего не скажешь! Так он же в крикет играет, иначе с чего бы его в команду взяли?
— И крови нету! А еще разок врежь, и потекла бы как миленькая!
— Через халат, учтите! Нет, здорово! Молодец!
— Другим боузерам такое не под силу! Разве что без халата!
— Да это у него кожа страшно тонкая! Даже Уильямсону не сотворить этакого, если кожа — как у всех!
— А какой он орудовал — длинной или покороче?
— Стой! Успеешь еще штаны натянуть! Дай-ка я еще разок гляну!
И вот так стоишь и терпишь. А что поделаешь, хоть тебе и дурно становится от такого бесстрастного обсуждения знатоками.
Раз, когда я все еще стоял посреди спальни со спущенными до колен пижамными штанами, зашел сам Уильямсон.
— Что это ты такое тут делаешь, а? — спросил он, прекрасно зная, что я делаю.
— Н-ничего, — сказал я дрожащим голосом. — С-с-совсем ничего.
— Натягивай штаны и мигом в постель! — приказал Уильямсон, но я заметил, что, когда он уже поворачивался, чтобы уйти, он слегка нагнул голову под таким углом, чтобы лучше разглядеть мои голые ягодицы и плоды своего рукоделия. По-моему, я даже заметил в уголках его губ едва заметный блеск гордости за свою работу, прежде чем дверь за ним закрылась.
Директор
Директор, возглавлявший школу во время моего учения в Рептоне, был какой-то странный. Ненастоящий, что ли, — этакий кривоногий невзрачный тип с большой плешивой головой, очень шустрый, но малоприятный. Конечно, я с ним не был близко знаком, и за все время, что я проучился в его школе, мы общались очень редко и я вряд ли услыхал от него более шести фраз — так что, может быть, я и не вправе о нем рассуждать.
Кстати, этот директор потом стал славным человеком. К концу моего третьего года в Рептоне его вдруг назначили епископом Честерским, и он уехал, чтобы жить во дворце на реке Ди. Помню, в то время меня мучил вопрос: как же это так случается, что кому-то вдруг удаются такие изменения — раз, и одним махом он из школьного наставника делается сразу епископом?! Но потом появились куда большие загадки.
После Честера его скоро опять повысили, и он стал епископом Лондонским, а потом, еще через несколько лет, вновь поднялся вверх по служебной лестнице и заполучил самую большую церковную должность в стране — архиепископа Кентерберийского! Именно он короновал нашу нынешнюю королеву Елизавету Вторую в Вестминстерском аббатстве, так что полмира видели его по телевизору. Ну и ну! А ведь это был тот самый человек, который еще недавно злостно избивал нас — мальчиков, находящихся на его попечении.
Вы можете спросить, почему на этих страницах я так напираю на битье в школе. Отвечаю: я ничего с этим не могу поделать. Всю свою школьную жизнь я ужасался тому, что наставникам и старшим мальчикам позволено не то что лупить, но буквально ранить других мальчиков, и подчас очень даже сильно. Не мог я к этому притерпеться. И никогда не смогу. И не захочу. Нечестно, конечно, было бы утверждать, что в те времена все учителя только то и делали, изо дня в день и весь день напролет, что избивали мальчиков, причем всех мальчиков. Нет, конечно. Били не все, только некоторые, даже очень немногие, но и того оказалось достаточно, чтобы во мне родилось чувство ужаса. Даже теперь, всякий раз, когда мне приходится достаточно долго просидеть на жесткой скамье или неудобном стуле, я начинаю собственным