угрожая взорваться.
И тут я увидел цепочку оставленных мною капель — от колодца до того места, где я теперь стоял. Я в ужасе смотрел на пятна, темные монеты грязной колодезной воды, упавшие с промокшей одежды на сухую пыльную брусчатку; две-три на каждый шаг. Под ногами в сумраке вода собралась в озерцо. Я вновь посмотрел во двор, где столпилось еще больше людей; они почти загородили Отца, который светил фонариком в колодец и приказывал слугам растянуть у него над головой куртки, чтобы яркость дня не слепила, пока он вглядывается во тьму.
Оставленные мною капли сияли на солнце. Невероятно, что никто не заметил. Мать теперь истерически вопила; резкий, раздражающий звук, которого я никогда не слышал ни от нее, ни от кого другого. Он потряс мою душу, затянул сознание. Что же делать? Тебе я отомстил — хотя, как я заметил, ты лишь слегка встревожена, — и тебя уже отчасти обвинили, — а дальше что? Положение вдруг стало гораздо серьезнее, чем я рассчитывал, с головокружительной скоростью превратилось из грандиозной проказы, порождения плодотворной идеи в нечто — и подтверждением тому количество и возраст теряющих самообладание взрослых, — что не забудется просто так, и кого-нибудь серьезно, болезненно и надолго накажут — почти наверняка меня. Я проклинал себя за то, что об этом не подумал. Хитроумный план — крушение — банальность — катастрофа; и все за несколько минут.
План явился мне спасательным поясом тонущему. Я собрал все свое мужество, покинул укрытие в тенях коридора, пошатываясь, вышел наружу и заморгал. Тихонько окликнул, одной рукой прикрыв глаза; мой зов остался незамеченным, поэтому я крикнул чуть громче. Кто-то обернулся, потом обернулись все; зазвучали крики и восклицания. Я еще немного проковылял, люди бросились мне навстречу, и я театрально рухнул на брусчатку прямо перед ними.
Меня подняли, усадили поудобнее, головой на грудь рыдающей матери, двое слуг одновременно растирали мне руки; я сказал «уф», потом сказал «о боже», храбро улыбнулся и объявил, что нашел потайной ход со дна колодца в ров, прополз и проплыл его, выбрался наружу, взошел на мост и — шатаясь, измученный — прошел через коридор.
По сей день я думаю, что почти вывернулся, но тут явился Отец, сел перед мной на корточки — лицо мрачно, глаза безжалостны. Он заставил меня повторить историю. Я запинаясь повторил, уже не так в себе уверенный. А сказал, что выбрался через берег? Я имел в виду мост. Он сощурился. Считая, что затыкаю дыру, а в действительности подбрасывая еще одно полено в свой погребальный костер, я сказал, что потайной ход обрушился у меня за спиной; нет никакого смысла, например, посылать кого-то его искать. На самом деле колодец вообще опасен. Я еле спасся.
Смотреть моему отцу в глаза было все равно что в темный тоннель без всякого света в конце. Точно он видит меня впервые в жизни, точно я гляжу сквозь потайной ход во времени, различая зрелость и то, как увижу мир и лживые истории наглых детей, когда буду в его возрасте.
Слова застряли у меня в горле.
Он замахнулся и ударил меня — сильно — по лицу.
— Какая нелепица, мальчик, — сказал он, вложив в эти несколько слов больше презрения, чем, показалось мне, способен передать целый язык. Затем спокойно поднялся и ушел.
Мать взвыла, бессвязно на него крича. Слуги смутились, некоторые озабоченно разглядывали меня, другие смотрели в спину ему, шагающему к замку. Его любовница пошла за ним, уводя тебя за руку.
Артур — тогда я думал, старый, хотя старым он не был, — взглянул на меня сверху, с того места, что освободилось после ухода Отца, с сожалением и тревогой, качая или будто собираясь покачать головой. Не потому, что я угодил в ужасающее приключение, а мне незаслуженно не поверил и жестоко меня ударил мой собственный отец, но потому, что он тоже видел насквозь мою злополучную безнадежную ложь и беспокоился о душе, о характере, о будущих моральных устоях ребенка, который настолько бесстыден — и настолько неумел, — что так легко прибегает ко лжи. В этом сожалении упрек был не менее суров и болезнен, чем в двойном ударе отцовских пальцев и слов; оно подтверждало, что это зрелое суждение о моем поступке и поступке моего отца — не просто помрачение, которое можно отбросить или проигнорировать, и оттого подействовало на меня еще сильнее.
Я заплакал. И заплакал не поверхностными, горячими и легко текущими слезами детской обиды и ярости, но впервые испытывая настоящую взрослую муку, горе избавления от незначительных печалей детства; глубокие искренние рыдания печали — уже не просто эгоистической, из моего узкого представления о преимуществах и неприятностях, не потому, что меня раскрыли, и не потому, что я знал, что меня, вероятно, ожидает затяжное наказание, хотя и в этом тоже было дело, — нет, печали о потерянной вере и гордости моего отца за единственного сына.
Вот что опустошило меня, распростерло по камням замка; словно холодным кулаком сжимало внутри, выдавливая холодные горькие слезы, не унималось материнскими утешительными ласками, нежным похлопыванием и тихим воркованием.
Потом Мать утверждала, что верит в мою историю, хотя я подозреваю, что говорила она так лишь для того, чтобы оспорить последний приговор Отца, оскорбить его волю; еще одна фиктивная победа в длившейся десятилетиями войне: сначала оба осаждали и предавали друг друга в замке, затем разъехались. Она согласилась, что меня следует наказать, однако, дабы сохранить лицо, настаивала, что наказывают меня прежде всего за то, что спустился в колодец. (Мое утверждение, что я туда каким-то образом упал, что даже мой спуск туда был случайностью, ты опровергла, милая моя, обнаружив, к несчастью, почтение к истине.)
И вот меня отправили в комнату на первый вечер в череде ему подобных, с тюремным рационом и одними учебниками в утешение.
Изгнание принесло мне один непредсказуемый подарок, одну совершенно неожиданную награду, что годы спустя созреет, затвердеет.
Ты пришла ко мне в комнату, уговорив слугу открыть тебе отмычкой; ты хотела извиниться за твою, как ты сказала, роль в моем преступлении. Ты принесла маленькое розовое пирожное — стащила на кухне и спрятала в платье. Ты встала у моей постели на колени. Одинокий ночник освещал мои распухшие от слез щеки и твои огромные темные глаза. Ты двумя руками подала мне пирожное с почти комическим поклоном. Я взял, кивнул, одним чавкающим глотком съел половину, потом запихал в рот остаток.
И тут ты со странной грацией встала и подняла платье, открыв тело от носочков до пупка. Я смотрел; сладкий розовый ком замер во рту. Ты прижала подол подбородком, сунула руку мне под одеяло, взяла мою руку, нежно положила на пушистую трещинку между ног и прижала туда, нажимая и осторожно двигая туда-сюда. Другая твоя рука сомкнулась вокруг моих гениталий, потом принялась дергать и гладить мое естество. Увлажненные, поощряемые, мои пальцы скользнули в тебя, и меня испугал этот глоток вверх и жар внутри. Я тоже сглотнул, розовый ком пирожного провалился сам по себе.
И вот ты массировала нас обоих, а я все лежал, по-прежнему изумленный, парализованный новизной происходящего, этим причудливейшим поворотом судьбы. Я боялся реагировать, не решался сделать хоть что-нибудь, чтобы малейшим неуместным жестом не нарушить то изумительное (и, разумеется, по необходимости шаткое) сочетание обстоятельств, что привело к этой нежданной рапсодии.
Направляя мои утопшие пальцы быстрыми, сильными ударами, ты внезапно содрогнулась, вздохнула и моментально вытащила мою руку и похлопала по запястью. Опустила платье, натянула белье, затем встала на колени и взяла меня в рот — сосала и двигалась туда-сюда, волосами щекоча мне бедра.
Я просто смотрел. Может, дело в изумлении, может — что более вероятно, — я просто был еще слишком маленький. Так или иначе, в этом отсосе всухую не случилось оргазмической волны восторга, и за все время не выделилось ничего. Щекотка, движения, сосание продолжались некоторое время, пока слуга, который все больше нервничал, что его поймают, не постучал в дверь и не скрипнул ею, чтобы прошептать предупреждение. Ты выпустила мою розовую опухоль изо рта, словно блестящий леденец, поцеловала, накрыла ее и вышла со спокойным изяществом; дверь открылась, закрылась, и я остался один.
Или не совсем; я снова откинул одеяло, чтобы посмотреть на нового, но теперь медленно идущего на убыль друга. Я подергал его в целях эксперимента, нюхая странно пахнущие пальцы, но мужское естество мое опало само по себе, и целиком я больше не видел его до того дня, когда ветер и дождь заманили меня в топкие леса.
Ты же, милая моя, снова увидела пробужденного тобой призрака лишь в ту встречу на крыше замка — десятилетие спустя, как-то теплой ночью, над балом.