реальность порой чревата отчаянием.

Как можно поверить, даже очутившись в вагоне для скота, что нация, которая считалась самой цивилизованной в мире, вознамерилась забрать вас – всех до единого, целый эшелон – и, раздев догола, отобрав и отсортировав протезы, очки, одежду, парики и украшения, отправить на фабрику смерти, чтобы отравить газом, а затем выдрать золотые зубы из вашего черепа? Как? Это может быть ночным кошмаром, но никак не реальностью. Это было слишком ужасно, чтобы быть правдой; даже люди, веками подвергавшиеся суеверным преследованиям, с трудом, наверное, могли поверить, что такое может происходить на Западе в двадцатом столетии.

И вот какой-нибудь доктор (или инженер, или политик, или рабочий в Москве, или в Киеве, или в Ленинграде) поднимается с кровати от стука в дверь, не зная того, что в глазах государства он уже мертв; и кто может осудить его за то, что он ушел тихо и спокойно, всем своим поведением стараясь ради спасения жены и детей (что, может быть, ему и удалось) подчеркнуть свою законопослушность? Удивительно ли, что нервничающий и в то же время убежденный в своей невиновности – так как знает, что не сделал ничего плохого, всегда поддерживал партию, ее великого вождя, – он тихо собирает чемоданчик, целует заплаканную жену и обещает скоро вернуться?

Кампучийцы поначалу покидали город, веря, что в этом есть своя извращенная логика, и думая, что это как-то задобрит людей из джунглей. Разве могли они знать, разве могли всерьез поверить, что очки на носу навлекут на них удары железными прутьями, которые их вдребезги разобьют, смешают с грязью?

Даже зная, что произойдет, ты, наверное, все же надеешься или просто не можешь поверить, что это на самом деле произойдет с тобой (в свое время) в Чили, в Аргентине, в Никарагуа, в Эль-Сальвадоре… в Панаме.

Она оторвала взгляд от своего отражения в воде и перевела его на ухмыляющееся лицо Сукре. Далекий берег утопал в зелени. Может быть, помощь придет оттуда. Может быть, попытка Оррика в каком-то смысле окажется не напрасной; кто-нибудь на берегу мог услышать выстрелы и взрывы, когда его убивали. Придет Национальная гвардия, и венсеристы сбегут, оставив заложников живыми; ведь это же просто глупо убивать еще кого-то, правда? Международный скандал, шумиха, возмущение общественности, возмездие.

Она крепче прижала к себе футляр, чувствуя, что вся дрожит. Прямоугольный корпус «Накодо» заслонил все небо, закрыв собой солнце.

Она последовала за Сукре по трапу, ведущему на борт, все еще держа футляр с виолончелью перед собой. Очередной венсерист встретил их и провел в помещение. Хисако очутилась в кают-компании. Занавески были опущены; на дальнем конце стола кают-компании горели две лампы, направленные в ее сторону. Она смутно разглядела темный силуэт сидящего человека. Примерно в полуметре от другого конца стола она увидела перед собой приготовленный для нее стул. Сукре жестом приказал ей сесть, а сам подошел к темному, плохо различимому силуэту. Хисако сощурила глаза, пытаясь разглядеть фигуру напротив. Лампы на гибком шарнире светили ей прямо в лицо. Работающий в помещении кондиционер снова вызвал у нее дрожь, заставив пожалеть, что она не надела что-нибудь более существенное, чем просто юката.

– Мисс Онода, – раздался из-за ламп голос Сукре. Она заслонилась от света ладонью. – Jefe[38] хочет, чтобы вы что-нибудь сыграли для него.

Она не пошевелилась. Воцарилась тишина. Наконец она спросила:

– И что же он хочет услышать?

Она видела, как Сукре наклонился к сидящему человеку, потом снова выпрямился:

Что угодно, по вашему усмотрению.

Она подумала над его словами. Даже спросить, есть ли у нее выбор, казалось бессмысленным. Можно попросить, чтобы ей принесли ее ноты, и тем самым оттянуть время, но она не видела в этом особенного смысла. Лучше уж сделать то, что от нее хотят, чтобы поскорее вернуться к Филиппу и остальным. Гадать о том, кто сидит, спрятавшись за лампами, и почему он скрывает свое лицо, казалось также бессмысленным. Она вздохнула, открыла футляр, вынула виолончель и смычок и отложила футляр в сторону.

– Мне потребуется некоторое время, чтобы настроить ее, – сказала она, подгоняя штырь под свое невысокое сиденье, затем притянула виолончель к себе, почувствовала ее между коленей, прижалась к ней грудью и шеей.

– Пожалуйста, – сказал Сукре, и она провела смычком по струнам.

Струна «ля» немного спустилась; она подстроила ее в соответствии с остальными, закрыв глаза и прислушиваясь. Процесс настройки всегда вызывал у нее визуальную картинку: звуки мысленно представлялись ей в виде сплошной вибрирующей цветовой ленты; столб в воздухе, меняющий свою окраску, как масляное пятно на воде, но всегда цельный и плотный. Если какой-то оттенок был размазан и вылезал за край, как цвет на плохо отпечатанной фотографии, его надо было сфокусировать, вернуть на место. Виолончель, передавая ей свою дрожь, пела; цветной столб перед ее глазами был яркий и четкий.

Она проверила настройку, сыграв несколько этюдов, и убедилась, что ее пальцы не настолько потеряли гибкость, как она опасалась.

Она снова открыла глаза. – Это… Тан Лой, «Прощальная песня», – объявила она лампам.

Никакой реакции. Это нельзя было считать классической музыкой, и она подумала, что, может быть, ее застенчивый захватчик будет возражать против современной пьесы, но сидящий за лампами jefe ничего не сказал. Возможно, ему нечего было сказать по незнанию, а может быть, он знал эту пьесу и был согласен с ее выбором; это была вещь в стиле «классического модерна», одно из мелодических сочинений fin de siecle,[39] появившихся как реакция на математическую сухость атональной музыки.

Она склонилась к инструменту и с первым широким движением смычка медленно закрыла глаза; пьеса пела о пробуждении женщины и наступлении дня.

В техническом отношении это произведение было довольно непритязательным, но то эмоциональное содержание, которое требовало от исполнителя выжимать из музыки все, что она может дать, делало его трудным для исполнения, потому что тут легко было впасть в небрежность или, наоборот, в излишнюю вычурность. Хисако и сама не могла бы объяснить, почему выбрала именно эту пьесу; вот уже несколько месяцев, с того дня, как отправилась в путешествие, Хисако репетировала ее, и та богато и красиво звучала в сольном варианте, но то же самое можно было сказать и про другие пьесы, а в отношении этой она почему-то все еще сомневалась, что выразила все, что в ней было заложено.

Она отбросила эти мысли, забыла о лампах и темном силуэте за ними, и о пистолете у Сукре на поясе, и о людях, попавших в ловушку и страдающих на «Надии», она просто играла, погружаясь в бархатные глубины надежды и грусти, о которых пела музыка.

Когда пьеса закончилась и последние звуки музыки растворились в воздухе, в ее пальцах, в старинном инструменте, она немного посидела с закрытыми глазами, все еще оставаясь в алой пещере сердечной тоски по утраченному счастью. Под закрытыми веками перед нею проплывали, пульсируя в такт толчкам ее крови, странные видения. Казалось, что музыка подчинила себе их движение, навязав им свою тему, и вот теперь они медленно высвобождались, возвращаясь в родной полухаос. Она следила за ними.

Хлоп-хлоп-хлоп. Внезапный звук аплодисментов подействовал на нее как толчок. Она распахнула глаза. В лучах света промелькнули белые хлопающие ладоши, прежде чем скрыться во мраке. Фигура наклонилась в ту сторону, где стоял Сукре, и тот тоже захлопал. Сукре энергично закивал головой, взглядывая то на нее, то на человека, сидевшего рядом.

Хлоп-хлоп. Хлоп. Аплодисменты начали стихать, смолкли.

Хисако сидела и щурилась на свет.

Сукре наклонился к сидящему соседу.

– Великолепно! – сказал он, выпрямляясь.

– Благодарю вас.

Она расслабилась, позволила кончику смычка коснуться ковра. Потребует ли он еще? Сукре склонился опять, затем сказал:

Вы читаете Канал Грез
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату