— И чему же ты хочешь научиться? — спрашивает она.

Опасный вопрос. Я задумываюсь.

— Извлекать музыку, — отвечаю я. — Извлекать ее из глубины того, где она скрыта.

— Никто не знает, где скрыта музыка, — коротко бросает она, словно я сказал глупость. — И кто способен объяснить нашу зависимость от нее? Не говоря уже о нашем понимании. Наших предпочтениях. О том, что в некоторых случаях септима может звучать лучше, чем секста, или наоборот. Музыка невидима, и когда она не звучит, она все-таки звучит у нас в головах.

Она не хочет облегчить моего положения, сердито думаю я.

— И кто из нас может объяснить, почему музыка имеет над нами такую власть? — невозмутимо продолжает она.

Я не знаю, что отвечать. Я пришел на Сандбюннвейен не для того, чтобы меня унизили в первый же день.

— Я только хочу стать хорошим музыкантом, — вскипев, отвечаю я.

Она спокойно смотрит на меня, улыбается над моим гневом и не теряет контроля над разговором.

— Ты им и станешь, — говорит она. — Будь уверен.

Я сажусь к роялю. Рояль старый, на лаке царапины. Крышка поднята. Шея у меня напряжена. Плечи высоко подняты. Сельма Люнге сидит в кресле, пьет чай и разглядывает меня.

— О ком ты думаешь, когда играешь? — спрашивает она.

— О ком?

— Да, все о ком-нибудь думают.

— Правда? А о ком думаешь ты?

— Я думаю о маме.

— Почему?

— Хочу ее растрогать. Пробудить из мертвых.

Мне странно слышать от нее эти слова. Я никогда не думал о маме, когда играл, во всяком случае, не так. В важные мгновения мама присутствовала в моей игре, но скорее по стратегическим причинам, если можно так выразиться, вроде тех, по которым человек молится Богу перед прыжком с трамплина.

— Ты знаешь, что случилось с моей мамой? — спрашиваю я.

Она кивает.

— Я говорю с нею, почти ежедневно, у меня есть одно любимое место на берегу, и мне кажется что там пребывает ее душа. Хотя все-таки я не верю, что она где-то есть. Не так примитивно. Мама умерла. Я играю не для нее.

— Значит, ты играешь для Ани Скууг, — с улыбкой говорит мне Сельма Люнге.

Я начинаю играть и, наверное, играю для Ани. Да. Сельма Люнге права, думаю я, непроизвольно начиная играть сонату № 2 Шопена. Соната си-бемоль минор, с траурным маршем. Композиция необыкновенно сложная, с технической точки зрения — это ад. Не знаю, почему я выбрал именно ее, может, потому, что в ней столько агрессии. Ничто не вечно, кроме траурного марша. Все мимолетно. Сначала бурные чувства. Потом горе. И в конце — призраки. Грустное произведение, думаю я. Не для молодых. Но я сижу здесь, за «Бёзендорфером» Сельмы Люнге и собираюсь исполнить именно его, чтобы показать ей, на что я способен. И, может, эта соната не такой уж случайный выбор, разве не именно так я себя сейчас чувствую? Таким неуверенным, неприкаянным, обреченным.

Я закончил играть одну из самых трудных частей, допустил грубую ошибку в скерцо и очень нервничаю. Наконец я дохожу до траурного марша, выбираю средний темп, не вижу никаких оснований для экстремальности.

Тогда Сельма Люнге встает с кресла и медленно подходит к роялю — это сигнал, чтобы я продолжал играть. Она становится у меня за спиной. Неожиданно я чувствую ее руки у себя на плечах там, где мышцы особенно напряжены. Она наклоняется ко мне. Аромат «Шанель» опьяняет меня. Ее кожа так близко. Ее щека у моей щеки.

— Продолжай играть, Аксель, — шепчет она.

Я подчиняюсь, продолжаю играть. Она массирует мне плечи. Медленно.

— Помедленнее, Аксель. Сдержаннее. Почувствуй этот темп.

Темп в кончиках ее пальцев. Я понимаю, что она права. Неужели так надо играть? — думаю я. Так медленно? Я замедляю темп, понемногу, неожиданное ритардандо, так почти никто не делает, кроме одной странной рок-группы в США, которая называет себя The Doors. Меня как будто затягивает в другой мир, чувственный, сентиментальный мир, где каждый звук имеет свою ценность. Это меня-то, который всегда любил медленный темп. Но я и помыслить не мог, что можно играть так медленно, как сейчас.

— Еще медленнее, Аксель!

Еще медленнее? Ее губы у моего уха. От этого у меня по спине бегут мурашки. Какая же в ней сила, если она победила меня всего за несколько секунд? Но я слышу, что она права, что темп живет, пульсирует в движении от звука к звуку, определяя дальнейшее течение музыки.

Я никогда не слышал, чтобы так играли Траурный марш Шопена. Однако играю так именно я.

— Сейчас ты играешь для своей покойной мамы, — шепчет Сельма Люнге мне в ухо. — Или для Ани Скууг.

Думай о ком-нибудь. Думай о том, что тебе сказать человеку, который важен для тебя, без которого ты не можешь жить. Среди публики всегда есть такой единственный человек. И в то же время думай примерно так: я в последний раз в жизни играю на фортепиано, в последний раз слышу музыку. Ты должен отдать ей все, твое чувство не должно ослабнуть, ты должен быть щедрым, даже в сдержанности.

Я продолжаю играть, хотя она все еще что-то шепчет мне в ухо. Она присутствует во всем, что я делаю, словно вопрос идет о жизни и смерти. Я помню, что мне говорила Аня. Она тоже прошла через это, и ей было нелегко. Но вот все совершенно меняется. Сельма Люнге больше мне не мешает. Ее голос совпадает с музыкой, проясняет мои мысли, направляет мой интуитивный выбор, выбор, который мне все время приходится делать: когда я должен взять следующую ноту?

Потому что она уже отпустила меня. Ее руки разжались, она медленно выпрямляется и позволяет мне доиграть самому. Траурный марш обрел форму. Какое бездонное горе, с испугом думаю я. Какая потеря. Я даже не знаю, что потерял. Знаю только, что об этом расскажет музыка.

Позже, уже перестав играть, я, выдохшийся, сижу за роялем.

— Хорошо, — говорит Сельма Люнге, сидя в кресле. — Очень хорошо.

Я боюсь даже взглянуть на нее.

— Если бы ты жила во времена инквизиции, тебя бы сожгли как ведьму, — говорю я.

Она смеется, ей нравится то, что я сказал.

— Меня этому научил Ференц Фричай, — говорит она. — Музыкант, который ненавидел рутину. Это из-за нее классическая музыка может казаться скучной. Даже Гленн Гульд может быть скучным. Он мыслитель. У него все время рождаются идеи. Он так близок музыке, что никогда не угадывает расстояния, которое должно сохраняться между ним и тем, что он хочет передать. Он становится маниакальным, вызывающим, страшным. Как думаешь, какой-нибудь женщине захотелось бы переспать с Гленном Гульдом? Страх и ужас. Гленн Гульд — людоед. Сравни его с Мартой Аргерих. Вот уж воистину два разных мира.

Меня поражает, что она говорит так прямо, что она без обиняков ассоциирует музыку с сексом. По- моему, это создает между нами дополнительное напряжение. Она старше, чем была бы сейчас моя мама, и все-таки я не могу оторвать от нее глаз, сидя на своем табурете, меня околдовала эта гордая женщина, сидящая с чашкой чая и обсуждающая мою игру.

— С техникой все просто. Это всегда можно решить. Между прочим, тебе следует потренировать четвертый палец правой руки. Он у тебя слишком слабый. Поиграй этюд Шопена опус 10 № 2. Все дело в выражении чувств. Ты слишком много занимался, и потому играешь механически. Открой музыку заново, заставь ее причаститься твоей жизни. Забудь все бравурные номера. Я хочу, чтобы к следующему разу ты подготовил что-нибудь простое. Без всяких технических трудностей. Например, «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси. О ком ты думаешь, услыхав такое название? — спрашивает она и неисповедимым взглядом

Вы читаете Пианисты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату