мы возвращались разными автобусами, хотя и думали друг о друге. Ей понравилась репетиция моей пьесы, но она не досмотрела конец, потому что у нее уже была назначена встреча. Другой писатель уже пригласил ее тогда в ресторан.

Я не знал, что сейчас она смотрит через мое окно – разноцветные тени на дискотеке, театр моих депрессий. Что она думает о том, что будет курить, много курить в моем номере, а потом, может быть, даже и допьет мой коньяк, и когда я вернусь, она будет уже пьяна. К кому я приревновал ее на этот раз?

Я вспоминал о том, о чем я говорил на конференции в Айове, что это и в самом деле неплохой сюжет и не только для современной Америки, сюжет о пилоте-террористе и клерке, застывшем у окна World Trade Centure, как они смотрят друг другу в глаза и через доли секунды смерть, и у каждого своя жизнь, своя вера и своя правда, кончающиеся вот так, в один трагический день, одиннадцатого сентября. Хорошая зарплата и однообразная, отупляющая работа у клерка, мягкий и педантичный начальник, в тайне садист, удобная, под ладонь, мышка компьютера, семья, двое очаровательных малышек, кукла Барби, которая умеет все, даже писать, и среди игрушек есть даже, наверное, игрушечное бидэ. И с другой стороны – пилот-террорист. И у этого террориста тоже есть своя правда. «Ла илаха илла Ллаху».[13] А жизнь – наверняка, поинтереснее, чем у клерка, – жизнь полная риска, отчаяния и ненависти, из которых рождаются любовь и вера, также как и нечеловеческая жестокость – все, что клерк так любил впитывать в себя из телевизора, забывая хоть на время свою унылую и серую персону. Профессора морщили брылья, шепча о политкорректности, в конце концов в их стране я был всего лишь гость, а одиннадцатое сентября – их национальной трагедией. Мой рассказ не понравился не только профессорам. Пьета тоже оказалась патриоткой и мы перестали здороваться.

Я стоял перед Национальным музеем на площади Республики. Надо мной на бронзовом коне возвышался сербский князь Михайло. Вчера днем здесь продавали цветы и подсолнухи, а сейчас на тротуаре лежало лишь несколько сонных собак. Вчера утром сербы пели религиозные гимны в одном из просторных залов Национального музея и я, моя славянская душа готова была расплакаться.

Пьета лежала в моем номере и, допив мой коньяк, уже спала. А я, стоя в подножии князя, думал, почему между мной и моей любовью так часто встает этот венский профессор в том или ином обличье, маленький или большой, каждый раз на свой лад Зигмунд Фрейд? «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа». Может быть, и я хотел себя разрушить? Как тот клерк? Или как тот террорист? Врезаться в великую любовь, стать ее жертвой и предаться распятию…

Тогда в Айове я долго шел по ее следам из бара в бар, вглядываясь в тех, кто тратит вечер за пулом. Зеленое сукно и разноцветные шары, и из них один черный, тот, что нельзя трогать до самого конца игры. Но ее, Пьеты, нигде не было. Тот последний вечер, так снисходительно начавшийся в доме демократа Чарли, единственного из профессоров, кому понравился мой доклад, и где я выбрал в конце концов в собутыльники маленькую японку, с фарфоровым каким-то лицом, которую, увы, звали не Альфия, но которая зато так красиво и так эротично раскрывала свой маленький рот. Краем глаза я все же отчаянно следил за Пьетой. Она неожиданно подошла к нашему столику.

– Are you going to the bar?[14]

Она не посмотрела на японку и не оглянулась на того, другого писателя, с которым проводила все эти последние дни и который пригласил в бар всех кроме меня, а сейчас смотрел в мою сторону с такой нескрываемой ненавистью.

– I don’t know.[15]

– By.[16]

Она повернулась и пошла. Это был последний вечер в Айове и, хотя между нами ничего и не было кроме нескольких странных взглядов, я не мог дать ей вот так исчезнуть, без следа.

Я бросил японку и вернулся в отель, чтобы переодеться. Я решил надеть все самое стильное, что только было в моем гардеробе – батистовую рубашку, плиссовые штаны, вельветовый голливудский пиджак и газовый шарф. Не признаваясь сам себе в этой так глубоко поразившей меня страсти, пропитанный парами алкоголя, одеваясь, я цинично цедил: «Машина! Машина любви. Вот они, эти жестокие, выдвигающиеся из-под любой романтической истории, поршни и колеса. Подмять и задавить, отбить у другого самца! Победить и еще раз победить, чтобы с легким сердцем улететь в Сан Франциско!

Но я не нашел ее ни в одном из баров. И не я подмял ее под себя. Это сделал тот другой писатель, который меня ненавидел и для которого это тоже был последний вечер.

Стоя под бронзовым князем, я рассмеялся, я вдруг словно бы увидел извне этот свой трагический и в чем-то бутафорский миф, история за историей склевывающий мою печень, мою изначальную светлую радостность, оставляя вместо нее лишь писательскую бронзу. Я вдруг подумал, как было бы здорово не возвращаться сейчас в гостиницу, потому что… потому что я вдруг как почувствовал, что наверняка найду ее там. А зачем это мне теперь, когда я вдруг все понял? Я повернулся к памятнику. Но князь по-прежнему простирал надо мной свою бронзовую длань, и яркий свет Луны падал на мое лицо, сверкая между его пальцами.

Венский профессор неожиданно появился из-за цоколя. Свиные маленькие глазки, узкие модные очки, растрепанные волосинки и крупный красноватый с какой-то черной точкой нос.

– Я так и знал, что вы здэсь, – задыхаясь выговорил он. – Я искать вас по всему Белгрейд. Там, в гостинице вас ожидает женщина, очень красивый госпожа.

– И вот вы меня нашли… Но как?

Он усмехнулся, замечая, что я помрачнел.

– Как в том вашем анекдот: здэсь, на площади светлее всего.

„Опять я попался! Сука, ну не дают сойти с рельс. Шаг за шагом делают из меня знаменитого венского писателя… А почему, собственно, то, о чем мы начинаем рассказывать, должно иметь продолжение? Почему все истории должны иметь начало, продолжение и конец? Разве недостаточно лишь начала?“

– Пора, – как-то злорадно проговорил он, словно бы вкладывая мне в ладонь пистолет.

Я почему-то вдруг подумал, что ведь тот последний вечер в Айове мог бы кончиться по-другому. Я мог бы, например, просто купить эту Пьету, купить ее ночь, возвратив деньги, которые заплатила мне Америка за мою откровенность, эти несколько тысяч долларов. Мог бы? Конечно же, нет, ведь она – патриотка. Скорее, мы могли бы уехать с ней на эти деньги в путешествие, если бы я не ответил ей тогда так глупо и позволил уйти. Домик Генри Миллера в Биг Суре, на побережье Тихого океана. Как мы стоим на пороге, вот его „уандервуд“, фотография с Зивой Роден. Как мы ночуем в отелях, продвигаясь все дальше и дальше на юг вдоль побережья. Комната в стиле Хемингуэя – яркий пронзительно желтый с синим пододеяльник, на обоях ван-гоговские виноградники в Арле, крашеный белый стул. А через день комната в стиле Керуака, где мы выглядываем из-за своих фотографий, стены-обманы и стены-иллюзии. Или комната в стиле Каннингема – пронизанность солнцем, ноздреватый сиреневый в тени воздух, дверь в сад. Какие еще? Комната в стиле Фолкнера или Курта Воннегута… Снова на юг, шоссе под скалами. Великий океан – отец и мать всех океанов, великий, живущий сам по себе, исторгающий прибой или успокаивающийся в предвечерней закрученности течений, сам себе он назначает часы, свои приливы и свои отливы… Тот последний вечер в Айове, кончающийся и здесь, в Косово, где я побывал совсем недавно, где албанцы взрывают православные храмы и где американские полковники отворачиваются от руин, как будто бы ничего и не было. В Косово, где я взял бы ее грубо и жестоко, как будто она могла бы заплатить сербам за эти развалины.

Абстрактно, вслед за Браком или Пикассо, я мог бы утверждать, что все состоит из кубов, и что один куб ничем не лучше другого. Есть правда мусульманского куба, также, как и правда христианского или буддийского. Из космического далека легко рассуждать об абсолютности стиля. Но стоя здесь, под памятником сербскому князю, я вдруг подумал, что писателем меня сделало не это. Я понял, что писателем меня все же сделала страсть.

Где-то в Сопочани монах обходит храм, отпугивая злых духов, где-то на полустертых фресках над Девой склоняются ангелы, и никая моя абстрактная просвещенность, никакой мой атеизм глубоко начитанного человека не могут уберечь меня от этого трагического мифа. Быть может, я и хотел бы от души и откровенно, подобно тому же Генри Миллеру, посмеяться над самим собой, над своими собственными предрассудками и запретами, чтобы найти в конце концов свой собственный тайный дзэн. Но нет, здесь, в Сербии я нахожу в себе только славянина и здесь бог мой – Христос. Здесь, в Белграде, я есть православный серб, и устроители этого действа не случайно перепутали баджи.

Она лежала поверх одеяла. Снова эта узкая с ямкой от позвоночника спина, глубоко декольтированное

Вы читаете На кончике иглы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату