Глава двадцать третья
В хате совсем темно (или, может, так кажется) и очень людно. Так людно, что я не знаю, куда ступить от порога. И я стою, вглядываясь сквозь сумрак в неясные пятна лиц, бинтов, темные фигуры людей на скамейках и на полу. В нос бьет острый запах лекарств. Это обнадеживает – значит, медик тут есть, будет на кого положиться.
– Вот еще один защитничек! – с легким юморком отзывается кто-то у стены. – Ну как там: турнули немецких захватчиков?
Я вовсе не расположен к разговорам, тем более в таком вот тоне. Но легкая игривость в его голосе дает понять, что где-то тут женщина, и я всматриваюсь в полумрак – не Катя ли? От черной круглой голландки, возле которой копошатся бойцы, оборачивается кто-то в полушубке. Действительно, под шапкой знакомое лицо Кати.
– А, младшой! А тут дружок твой совсем нос повесил. Думали, крышка тебе.
Катя встает, и тогда я, уже несколько привыкнув к темноте, вижу на разостланной шинели Юрку. Он лежит на спине, без гимнастерки, по груди туго перевитый бинтами; и еле заметно пытается улыбнуться мне уголками губ.
На кого-то наступив, не обращая внимания на брань, я бросаюсь к другу и неловко опускаюсь возле него на пол.
– Юра! Юр!.. Ну как тебе? Легче? А, Юрка?
Я всматриваюсь в его серое, без единой кровинки лицо с острым, каким-то не Юркиным носом. Не дождавшись ответа, чувствую: дела его плохи. Плохо Юрке, и еще как плохо!
– Так, ничего... Легче, – шепчет губами Юрка. В его запавших глазах на секунду вспыхивает радость, которая, однако, тут же и тускнеет.
Я все это вижу. Я понимаю и хочу его ободрить.
– Знаешь, отбились! Танки подошли. А то была бы хана всем. Теперь мы тебя, Юра, в госпиталь. В первую очередь, – говорю я, веря, что отправлю его. Теперь уж я этого добьюсь.
Но тут кто-то недоверчиво сопит рядом:
– Гляди, отправишь! На самолете разве?
Эта реплика меня настораживает. Я поворачиваю голову – у стены возле двери с винтовкой меж колен сидит и посасывает цигарку какой-то боец. И рядом (гляди ты: снова тут как тут) дремлет «мой» немец.
– Почему самолетом? – подозревая недоброе, спрашиваю я. – Машиной, подводой отправим. Видите, тяжелораненый?
– Гм!.. Мы-то видим. А вот ты?..
– А что? Чего я не вижу?
Я уже готов взорваться – не хватает выдержки, сдают нервы. Что тут еще произошло?
– Влопались, вот что. Промеж молотом и наковальней.
– Ну ты, там! – строго раздается из угла от стола знакомый голос. – Прекращай разговорчики!
Ну конечно же, тут и капитан Сахно. В темном углу. Его отсюда почти не видно, он же, наверное, видит всех. И что-то он чересчур уж начальственно покрикивает – наверно, тут старший по званию. Как от боли, сжавшись в недобром предчувствии, я поглядываю то в угол, то на бойца возле порога. Но тот, подмигнув мне одним глазом, тихо спрашивает:
– Понял?
Да, понял. Конечно, не хитрое дело снова попасть под удар, если в тылу черт знает что делается. Чего еще ждать, кроме как удара, окружения, разгрома? Но есть же и наши танки. Это не сорок первый год. Нет, паниковать все же рано. Еще посмотрим, кто попадет на наковальню.
– Ладно, хватит вешать носы, – говорит Катя, пробираясь от двери. Она несет котелок с горячей водой. Из-под крышки густо идет пар. – А ну, славяне, у кого полушубок лишний? – обращается девушка к раненым. – Тут тяжелого согреть надо.
– Бери мой, – слышится в темноте. – Все равно не надеть. Вот только рукав оторван.
Кто-то с забинтованным плечом подает ей полушубок. Катя заботливо укутывает им Юрку. Затем, проливая воду, поит его. Зубы Юрки тихо стучат по краю алюминиевого котелка. Напившись, он часто, тяжело дышит.
– Вот так... Теперь легче...
– Ну и хорошо, – говорит Катя. – Согрейся и усни. Сон лучше профессоров лечит.
– Ладно, спасибо... – шепчет Юрка, и его посиневшие веки устало смыкаются.
Катя поворачивается ко мне:
– А как нога, младшой? Ну-ка покажи. – Она решительно и бесцеремонно берет на колени мою беднягу ногу и ругается:
– И это называется повязка? Погляди, что тут у тебя делается!
Я и без того знаю, что там делается. Бинты мои раскисли от снега, сползли, размотались. Все там в крови, мокро. Болезненно-чуткая к твердым Катиным рукам, нога вдобавок ко всему, кажется, еще и обморожена. Пальцы вовсе онемели. Чтоб не растравлять себя ее видом, я, сжав зубы, отворачиваюсь. Напротив у стены сидит «мой» немец. Держится он тихо, несколько даже пугливо, с покорным выражением на лице. На его плечах все та же шинелка, на голове – козыркастая шапка. Обхватив руками колени, он будто бы дремлет. Его конвоир, заросший щетиной дядька, сидя возле порога, докуривает цигарку.
– Сороковочку оставь, браток, – просит кто-то из сумрака.
Боец еще раза два торопливо затягивается и, ступив между ранеными на полу, тянется к выставленной навстречу руке. Мои глаза уже начинают кое-что видеть в этой темноте. Среди бойцов я различаю на скамейке под окном вывезенного нами летчика. Он неподвижно лежит, словно неживой, под бинтами и только время от времени сдержанно стонет. Но стонут кругом. Тихих стонов, вздохов и охов тут полна хата.
– А ну назад! – сразу же раздается из-за стола команда Сахно. – Не забывайте, к кому приставлены!
Боец вяло оправдывается:
– Да не сбежит! Я же вижу.
– Плохо видите!..
В это время рядом со мной начинает шевелиться кто-то в полушубке с поднятым воротником. Кажется, он до сих пор дремал, прислонившись к стене, и теперь голосом, осипшим от сна, говорит:
– Не беспокойтесь. Я присмотрю.
Затем прокашливается и, будто самый настоящий немец, скороговоркой обращается к пленному. Это меня удивляет: гляди-ка, знает немецкий! На фронте не часто случается, чтобы красноармеец так складно говорил по-немецки. Пленный тихо что-то бормочет, и сосед, заметив мое любопытство, объясняет:
– Он говорит, что сам сдался в плен и обратно перебегать на собирается.
– Прижали, так сдался. А вообще я не спрашиваю, что он там говорит! – сухо обрывает его Сахно. – И вы бы лучше помолчали, лейтенант.
Лейтенант безобидно умолкает, а мою ногу вдруг пронзает острая боль. Невольно я вздрагиваю, и Катя незлобиво прикрикивает:
– А ну тихо! Что брыкаешься, как девочка?
– Ого! Так рванула!
– Ладно, выдержишь. А голова как? Ничего?
– Голова ничего, – говорю я, лишь бы не трогать раны.
Катя начинает туго забинтовывать стопу, и я снова поглядываю на лейтенанта, который не спеша свертывает цигарку. Он вызывает у меня интерес. То, что он так складно заговорил по-немецки, его тон и еще что-то, едва заметное в интонации голоса, выдают в нем интеллигента, командира, наверно, призванного из запаса. Эти люди всегда вызывают во мне уважение, так как есть в них что-то интересное и значительное, чего часто недостает кадровым. И хотя мне неловко теперь навязываться со знакомством, все же я спрашиваю:
– Вы не из сто одиннадцатой?
Лейтенант слюнявит цигарку и не очень сноровисто обрывает ее концы. Видно, что с самокрутками имеет дело недавно.