разглядывает его сверху. Видно по всему, эта игра пошатнула в нем привычную грубоватую самоуверенность и затронула приглушенное чувство обычного человеческого любопытства.
– Ты кто, фашист? – спрашивает он, в упор глядя на немца. – За Гитлера?
– Гитлер капут! Гитлер плёхо, – быстро отвечает немец привычной фразой.
Я смотрю на него и чувствую, как что-то в нем уже переменилось, будто ожило. Взгляд избавляется от заметного страха и перестает пугливо бегать по лицам. Снисходительное внимание русских заметно ободряет его.
– Вот это я понимаю! – говорит сержант и бесцеремонно, но уже без угрозы хлопает его по плечу. – Что, сам сдался? Сам плен ком?
– Я, я. Сам, – подтверждает немец.
– Правильно. Одобряю. Дай пять.
Сержант коротко пожимает локоть его занятой гитарой руки и уже почти дружелюбно предлагает:
– А ну изобрази еще что-нибудь! Может, вот эту: «На позицию девушка провожала бойца...»
– Огоньёк! – догадывается немец и быстрым пробегом по струнам повторяет мелодию.
Удовлетворенный его догадливостью, сержант одобрительно кивает:
– Вот, вот!
Немец вполне прилично наигрывает «Огонек», и я удивляюсь его умельству по части наших песен. Сержант хрипло подпевает, а меня начинает клонить в расслабляющую сладость дремоты. Я чувствую: не надо поддаваться ей, нельзя, мало ли что... Тревога в душе какое-то время борется со сном, но постепенно сон осиливает все – и заботу, и тревогу, и мою боль в ноге...
Глава десятая
Мне что-то мешает, тревожит. Подсознательно я стремлюсь во власть забытья, где нет ничего, только сон. Но это «что-то» сильнее меня, сильнее моей усталости, оно вырывает меня из сладостного отсутствия, и я просыпаюсь. Только где я? Какие-то люди, встревоженные выкрики, далекие и близкие голоса. И вдруг сквозь сонливое оцепенение прорываются слова, которые сразу возвращают меня к реальности:
– Младшой! А младшой! Твоего немца забирают...
«Немца? Какого немца?.. Ага! Я же в санчасти». Я вскидываю тяжелую голову – напротив в хате, все в том же призрачном свете коптилок, стоит «мой» немец и возле него двое – один в шинели, второй в полушубке. Это – Шашок и Сахно.
Сахно оборачивается на голос, затем – ко мне. На его выбритом лице с низко надвинутой на лоб черной кубанкой угрюмая важность начальника.
– Вы куда? – осипшим голосом говорю я. – Это пленный.
– Младшой, не давай! Пусть сами попробуют в плен взять, – подбивает с койки сержант.
Сахно круто поворачивается к нему:
– А ну замолчать! Вас не спрашивают, товарищ сержант!
И ко мне, несколько сдержаннее, но все тем же приказным тоном:
– Василевич! Пройдемте с нами!
– Куда он пойдет? У него нога!
Это – Катя. Она тут же за их спинами – в мигающем свете «катюши». Я вижу ее светлые, рассыпанные на голове волосы и, не понимая еще, в чем дело, но чувствуя, что мне не надо поддаваться им, говорю:
– У меня нога. Вот!
Сахно окидывает меня недоверчивым взглядом и, не произнеся ни слова, возвращается к немцу:
– А ну вэк!
Шашок открывает дверь, Сахно легко толкает в нее пленного, который на глазах мрачнеет, и, не взглянув ни на кого, выходит.
Взяли – пусть. Мне его не жалко, только развяжет руки. Раненым же, которых, кстати сказать, прибыло в этой хате, самоуправство этого человека не нравится.
– Вот и доигрался! Сидеть бы да сопеть в две дырки.
– Повели и шлепнут.
– Факт, шлепнут.
– А кто они? – спрашивает кто-то из угла.
Ему никто не отвечает. Катя от порога взмахивает рукой, давая тем знак замолчать. Все настороженно прислушиваются, я тоже. В сенях слышна какая-то возня. Сквозь щель в двери мелькает свет фонарика, доносятся приглушенные голоса:
– Повернись, живо!
– Держи!
– А ну, посмотри сапоги.
– Карманы обшарил?
– Пусто. Все очистили.
– Ладно. Черт с ним...
Сержант ворочается на койке и плюется:
– Стервятники! Была б моя власть – я б их!..
Катя надевает на голову шапку и подпоясывает полушубок. Ее подвижные глаза осуждающе косятся на сержанта.
– Чья бы коровка мычала, а твоя б молчала. Сам такой.
– Я такой? Я не такой! – деланно распаляется сержант. – Я кровь проливал. Если что – я кровью плачу. А эти?..
– Ладно тебе. Наплатился...
Круглое рябоватое лицо сержанта расплывается в шутливой улыбке:
– Ты меня не трожь, рыжая. Я злой и контуженый.
– Ханыга ты! – в упор объявляет Катя, шевельнув русыми бровями. В глазах ее, однако, игривость. Видно по всему – этот ершистый десантник все-таки ей нравится.
– Рыжая! Ах ты!..
Сержант делает стремительный выпад, чтобы ухватить Катю, но та бьет его по парусиновому рукаву и уклоняется.
– Ханыга!
Девушка прорывается к двери, но не успевает ее толкнуть, как дверь распахивается. На пороге опять появляется немец, за ним входят Шашок и Сахно. Кубанка у Сахно лихо сдвинута на ухо, колючий взгляд подозрительно бегает по лицам людей, будто говоря: «А ну, что вы тут без меня думали?» Поведя сюда-туда фонариком, он подступает ко мне.
– Вы что, в самом деле не можете? И встать не можете?
– Нет, почему же...
– Тогда встаньте.
Я немного удивляюсь, зачем понадобился ему, и пробую встать. Нога почему-то отяжелела, повязка набрякла кровью. Где-то в глубине раны дергает – кажется, в эту ночь обработать рану уже не придется. Но куда он меня поведет?
– Оружие брать?
– Не надо.
Я кладу на солому свой ППС, который мне, одноногому, довольно-таки мешает, и опираюсь на чью-то спину. Сахно неуверенно окидывает фонариком обшарпанные стены мазанки. Яркий глазок света останавливается на завешенном одеялом проходе.
– А ну пройдем туда!
Вслед за ним, хватаясь по очереди за кровать, лавку и печку, я допрыгиваю до перегородки. Капитан отворачивает одеяло и, посветив фонариком, выгоняет оттуда двух сонных раненых. Мы заходим в темноту, и Сахно приказывает Шашку:
– Давай свет!
Шашок быстро вносит «катюшу», возле фитиля густо присыпанную солью, ставит ее на стол и сам