только-только дала нам дышать! Уцелел, когда мы тряслись по своим углам, когда нас брали! (Кстати, и те, кто прошел лагеря – Серебрякова, Мартынов, – осуждали Пастернака, да с каким пылом!)

Травля Пастернака не была трагическим эксцессом хрущевской эпохи. Сегодня, когда и коммунистические, и либеральные гипнозы равно бездейственны, – вполне очевидно, что именно она была ее предельным и наиболее наглядным выражением. Гений еще может уцелеть в эпоху титанического зла, под властью «дохристианского титана». Нет у него шансов лишь во времена триумфа тех, кто дохристианскому титану служил.

29 августа 1934 года, за год до первой волны Большого Террора, на двадцать первом заседании писательского съезда, Колонный зал, битком набитый писателями, восторженно приветствовал Пастернака перед его речью.

Спустя двадцать четыре года и два месяца, в так называемые вегетарианские времена, после XX съезда и хрущевских разоблачений, – Большой зал Центрального дома литераторов, битком набитый писателями, в едином порыве требовал не просто исключения Пастернака из писательского союза, но и высылки его за границу.

Прав, прав Мандельштам: «Писательство – это раса с противным запахом кожи и самыми грязными способами приготовления пищи. Это раса, кочующая и ночующая на своей блевотине, изгнанная из городов, преследуемая в деревнях, но везде и всюду близкая к власти, которая ей отводит место в желтых кварталах, как проституткам. Ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям ценить расправу над обреченными. Писатель – это помесь попугая и попа. Он попка в самом высоком значении этого слова».

Судьба советской оттепели была решена в первых числах мая 1956 года, когда по московскому радио, вещавшему по-итальянски (чисто контрпропагандистскому, лояльному и нашпигованному осведомителями, как всякое иновещание), прошло сообщение о том, что Борис Пастернак закончил большой роман, охватывающий две трети XX века вплоть до Второй мировой войны. Скоро роман будет опубликован в России.

Ивинская справедливо полагает, что именно это вполне невинное сообщение столкнуло снежный ком, и так уже державшийся на честном слове. Нет сомнений, что Пастернак отдал бы роман за границу, – но в том, что события приняли такой оборот, виновно именно то сообщение контрпропагандистского московского радио. Потому что передачу, подготовленную русскими коммунистами, услышал итальянский коммунист Фельтринелли и прислал к Пастернаку в последних числах мая своего эмиссара Серджио Д'Анджело.

Любители конспирологии наверняка зададутся вопросом: все ли было благополучно с этим злосчастным сообщением, не имевшим на первый взгляд никакого смысла? Промелькнувшее в «Знамени» 1954 года сообщение о «романе в прозе» кануло и забылось. С чего вдруг радио, вещающее на Западную Европу, считает нужным донести до итальянцев сведения о скором издании пастернаковской книги?

Рассказывая западноевропейской аудитории о новом романе Пастернака и анонсируя его скорую публикацию, архитекторы хрущевской оттепели реализовывали собственную программу по выстраиванию нового имиджа СССР в глазах мировой общественности. Прежде всего – общественности дружественной, поскольку симпатии к Стране Советов были распространены именно в Италии неореалистических времен. Коммунисты были там влиятельней, чем в любой другой европейской демократии. Расхождения с этими коммунистами были у советской власти «чисто стилистические», как впоследствии с Синявским (кто же тогда знал, что стилистические-то и оказываются решающими!). Речь шла о чуть большей степени свободы, об открытости дискуссий (троцкисты во все времена обожали дискуссии – отсюда и любимое народное выражение «трендеть, как Троцкий»); о несколько большем радикализме (который в советской пропаганде назывался ревизионизмом)… Иными словами, левое крыло итальянской компартии – в те времена куда более влиятельное, чем правое, – полагало сталинизм уродливым, административно-бюрократическим зигзагом на светлом коммунистическом пути и приглашало к отмене идеологических запретов, то есть проповедовало коммунизм не то чтобы с розово-человеческим, но скорее с багровым лицом бойца и гарибальдийской складочкой меж бровей.

Уступкой европейскому радикализму и были разговоры о снятии идеологических запретов, о публикациях полузабытых и затравленных авторов, – и Пастернака, сколько можно судить по прессе и издательским телодвижениям 1955–1956 годов, предполагалось сделать витриной оттепели, одним из ее символов. Идеологам, озабоченным политической реабилитацией КПСС после преступлений сталинизма, было почти не из кого выбирать. Ахматова? Но она «слишком не наша», никогда нашей не была, цикл «Слава миру» никого не обманул. Выпустить ее сборник все-таки пришлось, пришлось выпустить и ее – за границу, чтобы остатки эмигрантского отребья насладились лицезрением своего былого кумира; но какой же из Ахматовой символ новых времен? Она вся в старых… Зощенко? Делались и такие попытки, и книгу выпустили, и в «Крокодил» пригласили; но ведь это безнадежно сломленный, тяжело больной человек, чья вечная меланхолия сменилась черной, непроходящей депрессией; писатель с признаками безумия, давно ни на что не способный. «Писатель с перепуганной душой – это потеря квалификации» – эти строчки из своего письма повторял он и вслух, когда его спрашивали, что он теперь пишет. Ничего не пишет. (Постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“, перечеркнувшее судьбы Ахматовой и Зощенко, было отменено лишь в 1991 году, непосредственно перед путчем, в последние дни КПСС.)

Кто остается? Галина Серебрякова, прошедшая сталинские лагеря, но не отрекшаяся от любимой партии? Кто на Западе знает Галину Серебрякову… Николай Асеев? Но что хорошего написал Асеев за последние тридцать лет, кроме поэмы «Маяковский начинается»? Николай Заболоцкий? Надо сказать, пытались ставить и на него, свозили в Италию (опять в Италию!), печатали, превозносили. Но Заболоцкий сидел. Из разговоров с его окружением (нет сомнений, что в этом окружении были стукачи – не зря Заболоцкий всю жизнь боялся слежки) известно, что, несмотря на безукоризненную внешнюю лояльность, внутренне он не простил. Да и кто бы простил! И мало ли чего он может рассказать, если его придут расспрашивать! Если допустят иностранцев… Зощенко вон однажды сказал английским студентам, что не согласен с постановлением. Был скандал. Не надо скандала. Кто у нас не сидел, сохранял видимость лояльности, при этом внутри себя, конечно, «осуждал крайности и перегибы», ни в каких кампаниях не замешан, не славословил вождей, совершавших «отдельные ошибки»? Кого знает Запад, кто, наконец, прогремел в двадцатые и по литературному масштабу не уступит «Хемингвею и Пристли»? Кто у нас годится на экспорт? Ну разумеется, Пастернак; с ним намеревались провернуть ту же идеологическую операцию, которая почти без сучка без задоринки осуществилась в Париже в 1935 году. Вы хотите советских писателей? Вот вам советские писатели, Бабель и Пастернак, живы-здоровы, и даже в костюмах. 1935 год дал советским вождям хороший урок: чтобы поверили в вашу верность принципам демократии и гуманизма, покажите живого писателя. Года на два хватит – до ближайшей волны арестов.

Именно надеждой использовать Пастернака, державшимся до последнего заблуждением насчет того, что он «наш», что можно его при желании использовать для спасения имиджа страны, – диктовалась беспрецедентно долгая пауза между публикацией романа на Западе и началом «кампании» 1958 года.

Сообщение по московскому итальянскому радио в начале мая 1956 года было началом хорошо продуманной кампании по превращению Пастернака в символ новой советской свободы – а там и дружбы с европейскими компартиями, которым предоставили бы все необходимые доказательства подлинной, а не мнимой оттепели.

Но московское иновещание имело тот неоспоримый недостаток, что его иногда слушали. И в Италии о новом романе Пастернака стало известно сравнительно молодому и очень решительному издателю Джанджакомо Фельтринелли.

4

Он родился 19 июня 1926 года в семье богатейшего итальянского банкира. Его отец Карло Фельтринелли умер (по другой версии, покончил с собой во время банковского кризиса), когда Джанджакомо было восемь, а его младшей сестре Антонелле – семь. В 1940 году еще молодая вдова, Джаннелиза Фельтринелли, вышла замуж вторично. Отчимом Фельтринелли стал журналист и авантюрист Луиджи

Вы читаете Борис Пастернак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату