тех останков христианства и толстовства, которые при известном возрасте неизбежны у всякого, кто проходит и заходит достаточно далеко, вступив на поприще русской литературы. Все это чистый бред и абсурд, на который при краткости человеческой жизни нельзя тратить времени. Тем более, что я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма,
Фраза про «любой оборот», подчеркнутая автором, цитировалась часто, но едва ли не важнее тут точное определение главного советского принципа – отрицательной селекции, превознесения бездарности и опасливо-недоброжелательного отношения к талантливому. В сорок седьмом нужна была выдающаяся смелость, чтобы писать об этом второму после Фадеева литературному чиновнику в России. Впрочем, в этом тоже была своего рода стратегия – Пастернак знал, что Симонов играет в храброго офицера (да он и был храбр на фронте) и оценит демонстративную отвагу просителя.
Пока травля еще не набрала оборотов – а тучи сгущались все явственней, – Пастернаку со всех сторон советовали то отречься от европейских поклонников, как пришлось ему когда-то отмежевываться от Жида, то выступить с одой Сталину или хоть с заявлением о признании собственных ошибок… Агния Барто, встречаясь с Лидией Чуковской, призналась ей, что влюблена в стихи Пастернака и горячо жалеет, что он «не напишет ничего по-настоящему советского! Ну, о комсомоле, например! – чтобы примириться! Ведь это ему совсем легко, ну просто ничего не стоит! И сразу его положение переменилось бы, сразу было бы исправлено все». Да что Барто – Зинаида Николаевна осаждала его просьбами «сделать заявление» и убеждала ту же Чуковскую: «Пока Борис не сделает заявления, его дела не поправятся».
– Каким же заявлением можно опровергнуть чушь? – спросила Чуковская. – Чушь тем и сильна, что неопровержима. Ведь вот молчит же в ответ на все клеветы Ахматова—и молчит с достоинством.
– Ах, Боже мой, нашли с кем сравнивать! Борис – и Ахматова! Борис – человек современный, вполне советский, а она ведь нафталином пропахла.
Все лето Пастернак вынужден был переводить «Короля Лира», прервав работу над романом, доведенным уже до четвертой части. Однако уверенность в том, что книга будет закончена – и закончена триумфально, – не покидала его; не обращал он внимания и на новые нападки. Они его скорей удивляли: Сурков, давний недоброжелатель, еще в марте опубликовал в «Культуре и жизни» статью «О поэзии Пастернака», в которой корил его все за ту же «Сестру мою жизнь», теперь уже ровно тридцатилетней давности.
Была и еще одна причина, по которой он не желал принимать все происходящее всерьез. В феврале 1947 года была написана «Рождественская звезда», а человек, написавший такие стихи, может уже ни о чем не беспокоиться.
5
В двадцатом столетии русская поэзия была, без преувеличения, сильнейшей в мире, хотя и тут есть с кем соревноваться. Но когда «Звезда» появилась, ошеломлены были все: и те, кто боготворил Пастернака, давно разговаривал и думал цитатами из его лирики, – и те, кто не принимал его творчества вовсе. Пастернак не увидел этих стихов опубликованными на Родине: они были напечатаны лишь в зарубежных изданиях «Доктора Живаго», причем в переводе раньше, чем по-русски. «Рождественская звезда» ходила в списках.
Стихотворение задумано 6 января 1947 года, на именинах Евгении Казимировны – жены Бориса Ливанова. Там Пастернак, по собственному свидетельству, впервые услышал ритм будущего стихотворения, чередование коротких и длинных строк. Но первые отголоски «Рождественской звезды» можно различить в «Охранной грамоте», в описании индиговой, рождественской, елочной Венеции. Так завязываются в один узел Венеция, Возрождение, Рождество и Блок, – ведь Блок для Пастернака, как сказано в «Докторе Живаго», был явлением Рождества. Память о детских праздниках мальчиков и девочек, которым выпало жить во времена Ирода, – вот стержень стихотворения; но оно не только об этом, конечно.