Осенью 1945 года Пастернак поехал в Тбилиси на торжества по случаю столетия смерти Николоза Бараташвили – одного из крупнейших грузинских лириков, прожившего всего двадцать семь лет и оставившего около полусотни стихотворений и поэм. Все их Пастернак перевел ровно за сорок дней – даже при его трудоспособности случай уникальный.
За этот заказ Пастернак взялся не только ради денег, – надо было, что называется, «расписать руку», как Некрасов перед большой поэтической работой «разматывал нервы», по нескольку ночей играя в карты. Бараташвили стал последним формальным уроком, который задал Пастернак самому себе: бесконечное ритмическое разнообразие подлинника, трудность поиска русских аналогов грузинским размерам (адекватный перевод «Мерани» поныне считается невозможным), приверженность Бараташвили к короткой строке – все это было отличной школой, если Пастернак еще нуждался в школе.
Как Пастернак и задумывал, – он создавал не столько переложения, сколько хорошие русские вариации на грузинские темы. Ранние стихи Бараташвили полны романтических штампов, – в зрелых же он достигает того, что Пастернак называл «тугой силой выраженья».
Удивительно, какие вещи позволялись этому Бараташвили в 1945 году!
Лучшим же из этих переводов по праву считается «Синий цвет», – благородно-лаконичный, сдержанно-траурный, лучшая из автоэпитафий, когда-либо написанных по-грузински; в Грузии стихи эти чрезвычайно популярны, и Пастернак перевел их конгениально.
Это была одна из самых грустных его поездок – в Тбилиси не осталось почти никого из тех, кого он знал и любил. На юбилейных чтениях 19 октября, в театре имени Шота Руставели, присутствовала Нина Табидзе, и Пастернак демонстративно обращался к ней одной. К этому времени относится уникальный кинофрагмент, в котором он запечатлен: если не считать крошечного отрывка хроники 1934 года, с первого писательского съезда, и любительских съемок Ирины Емельяновой в 1956–1958 годах, это единственный наш шанс увидеть живого Пастернака. Он читает «Синий цвет» – и, как справедливо предполагает Лев Шилов, выпустивший полное собрание пастернаковских фонограмм, читает его как реквием грузинским друзьям. На этой пленке у Пастернака каменно-спокойное, обреченное лицо, минимум мимики, и слова он роняет, как на заупокойной службе. Слушают его серьезно, торжественно, с полным сознанием значимости момента.
Тогда же, осенью сорок пятого, к нему пришел со своими стихами двадцатилетний курчавый студент-филолог, фронтовик, за год до победы демобилизованный по ранению. Пастернак был его кумиром, у них на филфаке был целый кружок молодых поэтов, писавших в духе «Сестры» и «Тем и вариаций». Студент читал стихи, Пастернак слушал, глядя вдаль и явно думая о другом. О стихах он не сказал ничего конкретного, отсоветовал только поступать в Литинститут, назвав его «гениальной ошибкой Горького». Прибавил, что вообще избегает давать советы, слушая чужие стихи, и лучше их показывать кому-то другому, – но говорил со студентом тепло и доверительно, как с равным, чем ободрил на всю жизнь.
Пройдет пятнадцать лет, и этот филолог, тогда уже известный поэт, напишет «Размышления у дома, где жил Тициан Табидзе»:
Песенки этого странного поэта, придумавшего исполнять стихи под гитару, в пятьдесят восьмом запела вся литературная Москва, и Пастернаку бы они наверняка понравились – но ему было тогда не до песенок, не до чьих-либо стихов вообще. А сам поэт был застенчив и слишком хорошо помнил ту первую встречу – «никогда не забуду, как я мучил Пастернака», сказал он на творческом вечере в 1984 году. Всю жизнь он называл его своим учителем, и если у Пастернака были настоящие заочные ученики, перенимавшие не раннюю или позднюю манеру, но жертвенное благородство, – Булат Окуджава по праву открывает этот список.
На прощание Нина Табидзе подарила Пастернаку весь запас бумаги, оставшийся от Тициана, – несколько пачек прекрасных толстых листов цвета слоновой кости. На этих листах он начал писать роман и признавался впоследствии, что подарок «согрел его фантазию»: в самом деле, грусть грузинского