Откуда это предвестие счастья зимой сорокового года, во время тяжелой и неудачной финской войны, в страшное время, когда совсем рядом с Пастернаком сходит с ума вернувшаяся в тридцать девятом Марина Цветаева? У нее арестовали мужа и дочь, она живет в писательском Доме творчества в Голицыне на птичьих правах, Пастернак помогает ей чем может, пишет заступническое письмо к Павленко, – но письмо это дышит такой безнадежностью, что ясно и самому доброжелательному читателю: отписка.
Что же случилось?
А случилось то, что всегда случается с Пастернаком в миг отчаяния: когда не на что надеяться и нечего терять, он опять становится поэтом. И снова счастлив. Потому что только в этой ситуации он и может быть равен себе.
2
Разгадка чуда – в «Инее», одном из самых известных его стихотворений. Популярность эта заслуженна: в русской поэзии мало произведений столь музыкальных и точных. Для Пастернака оно оказалось еще и пророческим – «все сбылось» следующей осенью (стихи задуманы осенью сорокового и написаны весной сорок первого).
Это стихи чрезвычайно прозрачные – нечего и искать в них второе дно: смерть, «бросавшая в дрожь», удивит нас чудесами, о которых мы и помыслить не смели. Жизнь – обманчивая сказка с хорошим концом, и все христианство Пастернака – счастливое разрешение долгого страха и недоверия: оказывается, отчаиваться не надо! Оказывается, мир только пугает – но за поворотом нас ждут прощение, разрешение всех обид, разгадка загадок, чудесное преображение! Этот свет, доходящий из-за горизонта, пронизывает и военные стихи. «Но почему нет страха в душе моей?» Потому что есть подспудная догадка о чудесном спасении. Религия Пастернака – вера чудесно спасенного.
«Каторга, какая благодать!»
Но это, конечно, не для всякого. Нужны фантастическая внутренняя сила и редкая душевная щедрость, нужна «безбрежность вмещенья». Раздавать – от избытка, верить – от счастья, от благодарности. Для благодарности Пастернаку нужно немногое, очень немногое, часто – и вовсе невидимое другим. Но счастливое избавление необходимо – из него и рождается вера; вот почему Пастернак всякий раз подспудно не допускал и мысли о том, что ему изменит его фантастическая удачливость.
И потому вера его наиболее доступна тем, кому присуще эстетическое, музыкальное восприятие мира; тем, кто способен делать счастье из ничего – из пейзажа, из музыки, из чужого, случайного сочувственного слова. Да, впрочем, и любая вера доступна немногим – большинство имитирует ее. Для неразвитого сознания вера почти всегда означает высокомерную, нерассуждающую правоту – единственное, чего Пастернак категорически не любит и не прощает. Это же, кстати, причина его религиозного одиночества: христианский смысл романа был не понят большинством читателей, многие (как Чуковский) считали религию безнадежным архаизмом и уж никак не в ней видели спасение от кошмаров века. (На деле-то анахронизмом был, конечно, языческий эстетизм Чуковского и его единомышленников, сделавших своей религией искусство; это не спасало ни от отчаяния, ни от релятивизма.) Другие, напротив, существовали в условиях советской полуподпольной веры и поневоле склонялись к бескомпромиссной диссидентской этике – вера становилась фанатичной, нерассуждающей, сектантской. Это было Пастернаку едва ли не более чуждо, чем советский атеизм. В атеистических обществах, где вера под запретом,