мог сказать: «Отдайте мне его!» Шкловский рассказывал все это Дувакину уже глубоким стариком – только этим объясняется поразительная наивность формулировки, – но в остальном-то Шкловскому здравый смысл не изменял. Едва ли он всерьез мог приписывать Сталину вопрос «Что нам делать с Мандельштамом?» – тем более что с Мандельштамом все уже было решено, с чего Сталин и начал, а стало быть, ничьей судьбы, кроме собственной, Пастернак в этой беседе решить не мог. Сталин сумел построить этот разговор так, что надолго заморочил и современников, и потомков. Он звонил Пастернаку не для того, чтобы проконсультироваться насчет коллеги, но для того, чтобы завербовать нового – и, возможно, главного – сторонника; а если не получится – выставить этого сторонника предателем друга-поэта.

К счастью, разговор несложно реконструировать по деталям, повторяющимся из рассказа в рассказ. Крайности отсекаются легко. Достоверных свидетелей трое: Николай Вильям-Вильмонт, присутствовавший при разговоре; Зинаида Николаевна, с воспалением легких лежавшая на диване в соседней комнате, – и, естественно, сам Пастернак, из-за которого и вышла главная путаница, потому что он возвращался к этому эпизоду своей биографии беспрерывно. Как Некрасов, во время предсмертной болезни всем торопившийся рассказать о своих истинных побуждениях в истории с роковой одой палачу Польши Муравьеву, – так и Пастернак в последние годы рассказывал всем о диалоге со Сталиным.

Неясности начинаются с попытки определить время и обстановку этого разговора: с датой все более-менее понятно – 13 июня 1934 года. Судя по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, дело происходит днем – Пастернака зовет к телефону соседка по квартире на Волхонке. Вильям-Вильмонт, обедавший у Пастернаков в тот день, уточняет: в половине четвертого. Между тем Исайя Берлин, передавая рассказ Пастернака, замечает, что дело было ночью; тут наверняка аберрация памяти – англичанин, видимо, полагал, что Сталин всегда звонит по ночам.

Пастернаку в момент разговора сорок четыре года, Сталину – пятьдесят пять. Зинаиду Николаевну, слышащую только реплики мужа, поражает его тон: «Он говорил со Сталиным, как со мной». Вероятно, как со всеми – манера говорить с генсеком и столяром у Пастернака была одна, он ничего не мог с этим сделать. По свидетельству Ольги Ивинской, Сталин обратился к Пастернаку на «ты». Это крайне маловероятно, поскольку на «ты» он обращался только к ближайшим друзьям – это было у него формой снисхождения, а не пренебрежения; поскольку большинство бесед с творческой интеллигенцией проводилось в расчете на мгновенное распространение слухов (Сталин не без основания полагал, что творческая интеллигенция болтлива) – он едва ли стал бы позиционировать себя в этой среде как хама и деспота.

Сначала Пастернаку позвонили из кремлевской приемной и сообщили, что сейчас с ним будет говорить Сталин.

– Бросьте дурака ломать! – крикнул Пастернак и повесил трубку (в точности как Булгаков, тоже вначале не поверивший).

Звонок тотчас повторился.

– С вами будет говорить Сталин, – повторил молодой мужской голос (по всей видимости, секретарь Поскребышев). – Если не верите, перезвоните по телефону…

Пастернаку продиктовали телефон. (Вот интересно: он записал его? И был ли соблазн хоть раз воспользоваться потом? Шаг вообще символичный, абы кому таких телефонов не давали.)

Он тут же набрал номер. Ответил уже знакомый молодой голос. Послышался щелчок – соединяли с кем-то.

– Говорит Сталин, – начал генсек. (По одному из свидетельств, он издевательски представился «некий Сталин».)

– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, – спокойно ответил Пастернак. По воспоминаниям жены, он добавил, что говорит из коммунальной квартиры, в ней шумно, он может чего-то недослышать (Надежда Мандельштам вспоминала, что Пастернак каждый телефонный разговор с Волхонки начинал с этого объяснения).

В ответ Сталин сообщил, что дело Мандельштама пересмотрено и результат по нему будет благоприятный. Первый вопрос генсека легко реконструируется по многим свидетельствам:

– Скажите, Мандельштам – ваш друг?

Ответить на этот вопрос было крайне трудно. Ответить «да» – значило записаться в подельники, ответить «нет» – значило предать. Пастернак ответил изобретательно и достойно:

– Поэты редко дружат, они ревнуют друг друга, как красавицы. Мы с ним идем совсем разными путями…

– Мы, большевики, не отрекаемся от своих друзей, – сказал Сталин. В канун репрессий, во время которых он уничтожил почти всех так называемых друзей, ему было особенно важно подчеркнуть, сколь высоко большевики ценят дружеские чувства.

– Все это гораздо сложнее, – стал объяснять Пастернак. – Мы просто разные…

– Почему вы не обратились ко мне или в писательские организации? Если бы мой друг попал в беду, я бы на стену лез, чтобы ему помочь.

– Если бы я не хлопотал, вы бы, вероятно, ничего не узнали, а писательские организации не занимаются этим с 1927 года…

Эту реплику в разговоре особенно оценил Мандельштам, которому ее со слов Пастернака пересказала Надежда Яковлевна: «Молодец! Дал точную справку!» Почему именно с 1927 года? Потому что в этом году – когда принудительно, а когда и добровольно, – прекратилась деятельность всех писательских сообществ, кроме РАППа, выражавшего официальную, то есть карательную точку зрения. Любопытно, что этот упрек – «Если бы мой друг попал в беду, я бы на стену лез», – оказывается единственной документально подтвержденной деталью странного разговора: на нее ссылается сам Пастернак в письме к Сталину 1935 года. «Тогда вы упрекнули меня, что я не умею защищать друзей» – это письмо, в котором он вступается за мужа и сына Анны Ахматовой. Нет нужды разоблачать сталинское лицемерие – все мы хорошо знаем, каким верным другом был неистовый Виссарионович; принципиальна палаческая тактика – мало уничтожить потенциальную жертву физически, надо унизить ее морально, чтобы физическая расправа воспринималась как заслуженная. Как видим, цель была достигнута: упрек запал Пастернаку в душу. Он до старости не мог себе простить, что вместо прямой и недвусмысленной защиты Мандельштама принялся объяснять тонкие различия между его и своим методом.

– Но он мастер? – в упор спросил Сталин. – Мастер?

Здесь намечаются расхождения: согласно одним мемуарам, Пастернак подтвердил – да, мастер, но не в этом дело, никого нельзя арестовывать ни за какие стихи, ни за плохие, ни за хорошие… По другим, Пастернак сразу отвел этот вопрос: «Ах, какое это имеет значение?! Что мы все о Мандельштаме! Мне так давно надо с вами встретиться, поговорить…» Дальнейшее вновь трактуется двояко. Непонятно, был ли задан прямой вопрос о стихотворении «Мы живем, под собою не чуя страны», – за которое Мандельштам был арестован. Если бы Сталин упомянул эти стихи, разговор перешел бы в прямой допрос и поставил Пастернака в ситуацию поистине неразрешимую: признаться, что он стихи слушал и не донес, – было самоубийством, сказать, что не слышал, – означало солгать, к тому же вслепую, ибо Пастернак не знал о мандельштамовских показаниях на следствии (Мандельштам перечислил всех, кому читал стихотворение, – 11 человек, – но Пастернака и Шкловского пощадил). Есть и главная причина, по которой вопрос о стихотворении не мог быть задан. Заговорив о яростной карикатуре Мандельштама, Сталин признал бы, что он уязвлен ею: «Его толстые пальцы, как черви, жирны… И широкая грудь осетина…» Обе стороны, как видим, были заинтересованы в том, чтобы рокового стихотворения не упоминать.

Есть таинственное умолчание Надежды Яковлевны в «Воспоминаниях»: «Я не привожу единственной реплики Пастернака, которая, если его не знать, могла бы быть обращена против него. Между тем реплика эта вполне невинна, но в ней проскальзывают некоторая самопоглощенность и эгоцентризм Пастернака. Для нас, хорошо его знавших, эта реплика кажется просто смешноватой». Поскольку из всего разговора в «Воспоминаниях» не приведена только фраза: «Ах, что мы все о Мандельштаме! Мне так давно надо с вами поговорить…» – можно предположить, что речь идет именно о ней.

Лазарю Флейшману представляется, что Пастернак сделал максимум возможного. Экстатически хвалить поэта, взятого за такие стихи, значило бы наверняка погубить и себя, и его. Мы не можем сказать, что Борис Леонидович явил образец твердости, однако он впервые в жизни ясно продемонстрировал единственно возможную для художника стратегию поведения с властью; а именно – отказ играть в ее игру и перевод разговора на другие рельсы. В тридцатые годы эта стратегия его спасла, в пятидесятые – погубила;

Вы читаете Борис Пастернак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату