– Идите вы знаете куда?- сказал фотограф Бурлак.- У моего прадедушки в Москве был собственный дом, а бабушка с дедушкой вот из-за этого вот (он ткнул кулаком в сторону Ленина) жили не пойми как и за границей ни разу не были.

Да, аргумент у мексиканцев серьезный – империя была могучая, и много в ней было хорошего. Старость ее, когда уже можно было вякать, а медицина все еще была бесплатная и наука жила на содержании у государства,- и вовсе была почти трогательна. Маразма, конечно, было полно, и вранья тоже. И лучше всего чувствовали себя худшие. Которые, сделав карьеру именно в те времена, особенно активно грабили нас в девяностые, да почти повсеместно рулят и сегодня. Постоянная ложь делала людей изощреннейшими циниками, садистами, в школах свирепствовали травли и издевательства… Ильич и сам обожал потравить, посвистеть и поулюлюкать. Мне невыносимо скучно было бы с ним. Но если бы не он – я бы, глядишь, и не родился вовсе? Я ведь появился на свет в результате грандиозной перетасовки общества, и не сказать, чтобы результат совсем мне не нравился… Да и потом, разве не была обречена Россия в дореволюционном ее виде? Просто он погубил ее худшим из возможных способов, погубив все приличное, что в ней было, а все самое мерзкое увековечив… зато быстро… и если бы нашей интеллигенции немного ленинского темперамента – может, она и не позволила бы так с собой…

Короче, просидел я под ним два часа, да так ничего и не понял.

«Вид на залив из садика таверны. В простом вине, что взял я на обед, есть странный вкус – вкус виноградно-серный – и розоватый цвет. Пью под дождем: весна здесь прихотлива. Миндаль цветет на Капри в холода, и странно в синеватой мгле залива далекие белеют города».

У Бунина, как всегда, все точно. Имеет место и садик таверны (той самой), и синеватая мгла залива, и далекий Неаполь с пологим Везувием вдали. И даже у вина все тот же серный привкус – только взял я его не на обед, а вместо обеда, потому что обед с вином стоит раз в пятнадцать дороже, нежели при Бунине.

– Знаете его любимый маршрут?- говорит гид Винченцо. Имена тут – заслушаешься. Ради одного удовольствия обратиться к кому-нибудь «Винченцо» стоило приехать в Италию.- Он несколько раз забирался пешком на вершину Монте Соларио, ему нравились тамошние дворики. Пройдитесь, дома сохранились.

Мы забрались на Монте Соларио в пасмурный, мягкий день, густой туман лежал на вершине горы, и странно выглядели в одном из двориков старинные деревянные ворота, которых, верно, с незапамятных времен никто не открывал. Ленин вполне мог завернуть сюда и увидеть эту таинственную арку, уводящую неизвестно куда. В тумане за ней смутно рисовались какие-то развалины (тут всюду развалины), сад, ковер невнятно лепечущих сухих листьев…

Именно так, в моем представлении, должны выглядеть ворота в рай. Старые, деревянные, и чтобы за ними туман, обещающий все и вся.

Что он там видел? Допускал ли, что там что-то есть? Задумывался ли об этом вообще? Не может быть человека, который бы об этом не задумывался.

Во двор вбежала маленькая рыжая собака – он не особенно любил собак, кошки ему больше нравились. Кошек под памятником полно – чувствуют, заразы. Вообще же и детей, и животных, как вспоминает Горький, ласкал он осторожно и бережно – словно боясь повредить. Это понятно – опыта мало. Редко ему приходилось гладить по головкам. Вообще все живые, естественные человеческие движения выходили у него неловко и с трудом. «Вы знаете, например, что он никогда не подавал нашим уличным певцам или вообще нищим?- рассказывал Винченцо.- Он считал, что нужна социальная борьба, а не попрошайничество. Что надо помогать бедным иначе, а не расслаблять их подаянием».

Цветов к его памятнику я возлагать не стал. Хотя это было бы вполне в ленинском духе – экспроприировать цветочки в местных садах и положить к подножию главного экспроприатора.

Но мусор убрал и сухие листья с постамента смел. И затер кое-какие наиболее кричащие неприличности.

Где бы он сейчас ни был – за райскими туманными воротами или где-нибудь еще,- пусть знает, что человечеством движут не только материальные стимулы.

2001 год

Дмитрий Быков

Памяти Честертона

Недавно мне позвонил замечательный человек, Козицкий, и спросил, не хочу ли я о чем-нибудь написать. Козицкий вообще-то переводчик с французского, весь из себя культурный, но судьба его так сложилась, что он работает заместителем главного редактора в «Огоньке». Подумаешь, я знал одного очень приличного доктора исторических наук, который в свободное от работы время вагоны с гогошарами разгружал.

И вот, значит, Козицкий собирает свой номер, набирает мой номер и спрашивает, не хочу ли я чего-нибудь написать.

– Хочу,- говорю я ему.- Давно хочу. О крахе либерализма.

– Ну нет,- говорит Козицкий, и даже по телефону слышно, как он там в «Огоньке» руками машет.- Этого наш ни за что не пропустит.

Говоря наш, он обычно имеет в виду себя, когда ему не нравится какая-нибудь тема. Но чтобы я на него не обижался, он придумал нашего. Мы играем в эту игру примерно через номер…

– Тогда давай я напишу о победе нового консерватизма,- предлагаю я.

Козицкий еще пуще машет руками и начинает ругать нашего, который совершенно уже не хочет ничего живого и прогрессивного.

– Ну ладно,- говорю я, хитрый, наученный многолетним журналистским опытом.- Тогда я напишу тебе про Честертона.

– Это можно,- оживляется Козицкий.- А что с ним такое?

– Да как же,- стремительно нахожусь я.- Шестьдесят пять лет со дня смерти. Юбилей.

Козицкий с облегчением вздыхает.

– Ну попробуй,- говорит он и прощается.

Так вот, мы с вами сейчас договоримся. У нас статья про Честертона Гилберта Кита. Правда, 65 лет со дня его кончины было в июле. Но в июле еще не было нового консерватизма.

Писать статьи к несуществующим, некруглым, выдуманным и всяким иным юбилеям я насобачился в середине девяностых, когда стало совершенно невозможно напечатать в газете (журнале), если издание не было специально филологическим, ни одного серьезного материала. Так что календарный повод иногда давал хоть как-то высказаться, поговорить наедине с тем Своим Читателем, для которого я только и работаю. Ну, еще немножко для заработка, но это во вторую очередь.

Из изданий стали вычеркиваться все слова, в которых было больше трех слогов. Все ужасно упростилось. Выживало только самое массовое, самое пошлое и самое уродливое. Упомянутые выше доктора наук разгружали вагоны, и это считалось нормой. Нормой считалось то, что во главу угла страны был поставлен принцип выживания. Было дружно забыто, что ценны по-настоящему только те тонкие вещи, которые в прагматическом аспекте совершенно бесполезны и сами выжить не могут. И это был расцвет русского либерализма. Начало XX века, когда заявил о себе Честертон,- тоже было ужасно либеральное время. После смерти королевы Виктории распались все скрепы. Империя затрещала. То, что Честертон окрестил анархизмом, те, кого он с ненавистью называл мыслителями в противоположность обывателям и поэтам,- все это правило в мире бал. Эстетизм и декаданс владели миром, безнадежно компрометируя его и постепенно протаптывая дорожку будущим тоталитаризмам – фашистскому и большевистскому. Эстет торил дорогу варвару. Догадывались об этом многие, но хорошо понимали двое: классный писатель Томас Манн и хороший писатель Честертон.

Честертон, собственно, написал в своей жизни одно гениальное произведение – роман «Человек, который был Четвергом». Все прочие его романы на фоне «Четверга» глядятся ужасно примитивными и наивными, детективные рассказы натянутыми, трактаты скучными. Но, помимо прочих своих добродетелей (большое пузо, приятные манеры, любовь к слабоалкогольным напиткам и старой доброй Англии), Честертон был еще и гениальным газетчиком, автором отличных эссе, которые ему до сих пор не могут простить снобы всех времен и народов. Чтобы по-настоящему отомстить Честертону, они его присвоили. Честертона стал хвалить мертворожденный, нудный, претенциозный Борхес, понимавший христианство ровно противоположным образом. Борхес договорился до того, что в душе Честертон был вовсе не безоблачным оптимистом, а трусом и невротиком, который в оптимизме и здравом смысле искал спасения от обступивших его кошмаров. На самом деле, разумеется, никаким трусом Честертон не был. Значит, вы умнее Борхеса?- спросит меня иной сноб, эта порода ведь мало изменилась за сто лет. Да, я гораздо умнее и вас, и Борхеса. Уверяю, это нетрудно. Я также умнее Деррида и Бодрийара, и Тимоти Лири, и Керуака, и Гинзберга, и Егора Летова, и всех других теоретиков небытия, интеллектуальных спекулянтов, структуралистов, деконструкторов, секуляризаторов и популяризаторов новой европейской философии; я умнее методологов, пиарщиков, политологов, манипуляторов общественным сознанием, борцов, новых оппозиционеров, читателей и издателей «Новой газеты», поклонников Владимира Гусинского и Евгения Киселева; я также умнее Киселева и Гусинского. Я умнее всех перечисленных людей, и это нельзя ни объяснить, ни доказать. Поверьте мне на слово, это просто так и есть. Через сто лет это будет азбукой для любого младенца. Клиническая картина мании величия,- скажете вы. Проживите эти сто лет – убедитесь сами.

Так вот, Честертон не был трусом. И здравый смысл у него был не приобретенный (выработанный против кошмаров и пр.), а самый что ни на есть врожденный, заявивший о себе буквально с первых его сочинений. Честертон всей душой протестовал против интеллектуальных спекулянтов, посягавших на здоровые основы бытия: на право родителей приказывать детям, на право людей не быть гомосексуалистами, не читать Уайльда и не желать своей Родине поражения в войне. Эти простые ценности никак нельзя обосновать, они постулируются, но не доказуются. Вроде бытия Божия. Весь наш мир, в сущности, стоит на песке, и это единственное, в чем Борхес, вероятно, согласился бы с Честертоном. Это же у Борхеса сказано: «Все строится на песке, но строй так, как если бы ты строил на камне».

Все на песке, на пустоте, на договоренности, на имманентной, кем-то заложенной в человека программе. Как объяснить детям, что чужие письма читать нельзя?- в отчаянии спрашивает учительница у старшей коллеги в моем любимом фильме. Нельзя, и все,- просто отвечает старшая коллега. Есть вещи, которые суть наших изначальных конвенций с миром, и нарушение этих изначальных конвенций ни к чему хорошему не ведет. Девяностые годы и позапрошлого, и прошлого веков (по крайней мере в России) были как раз временем нарушения конвенций. А давайте будем фабриковать литературу без сюжета и смысла, жить вместе без детей и брака, работать без желания и результата, а только для денег. Давайте будем заниматься политикой не ради страны, а ради себя. Страну свою любить не будем, и всякую попытку ее любить расценим как шовинизм. Эстетически продвинутым будем считать только того человека, который трахает в попу себе подобного человека. Всех, кто с нами не согласен, объявим совками и пошлыми дураками. Отречемся от старого мира, а сами назовемся царями горы; любого же, кто посягнет на наше звание, будем обвинять в тоталитарности, благо в истории России был Сталин, и это очень мощный аргумент. Давайте мы будем – свобода, а все, кто не мы,- пусть будут Сталин. И будем клеймить.

Вот что замечательно в отечественных постмодернистах и других апологетах свободы: это страшно несвободные люди, не терпящие на деле никакой демократии. Все наши демократы скорее сделают друг другу харакири (себе харакири они не сделают никогда), чем признают за народом право на собственное волеизъявление или хоть одну добродетель. Честертон ведь, кстати сказать (вы не забыли, что у нас статья о Честертоне?), вовсе не любил пролетариата. Он любил обывателя и то не потому, что обыватель примитивен и уютен, а потому что его трудней одурачить. Обыватель является вынужденным носителем Здравого смысла, именно он, человек массы, никогда не увлечется структурализмом и постпримитивизмом и будет читать нормальную прозу, и светская хроника никогда не станет главным содержанием его жизни. И в секту обыватель никогда не хлынет, а пойдет в церковь. Величие Честертона в том и было, что на рубеже веков при выборе между продвинутой, умной сектой и косной церковью он предпочел церковь. Сама официозность и подчеркнутая будничность, которые спасают прихожан от блужданий по темным лабиринтам своего и чужого подсознания.

Вы читаете Блуд труда
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату