глупость, нелепость, безумие, бред и со стороны этого юноши, и с моей стороны тоже. Однако все именно так и есть. Единственный вывод, который я должна сделать из всего этого, это то, что Гийом Дюбур никогда не проявит интереса ко мне. Несмотря на все мое воображение, которое так быстро оказывается заблуждением, я всегда возвращаюсь к целомудрию, границ которого не должна переступать. Я безупречная супруга и безупречной же должна оставаться. Такова моя судьба. Я не могу ее игнорировать с тех пор, как изучаю каждый закоулок той невидимой, но герметичной клетки, в которой оказалась. Как крыса в крысоловке.
— Это божественная крысоловка, мой друг. Верьте в Того, Который ждет, что вы проявите волю, подобную воле Его.
— Только бы Он помог мне, это мне так необходимо!
Женщины обнялись и расцеловались.
Матильда вышла из больницы немного успокоенная.
IV
Оказавшись на улице Бурдоннэ, Флори почувствовала себя более неловко, чем ожидала. Оставив этот дом всего два дня назад, она восприняла, однако, эту короткую разлуку как разрыв. Перемены, которые произошли с нею за это короткое время, заставили ее задуматься о том, что из девственницы, которую любовь Филиппа в одну ночь превратила в женщину, родилось новое существо, совершенно иное, чем то, которым она была прежде.
Она новыми глазами смотрела на большую залу, где были накрыты к ужину столы. Именно из этой залы, украшенной гобеленами с тысячами цветов, обставленной сундуками, кофрами[6], посудными шкафами, за стеклами которых сверкали прекраснейшие из серебряных изделий ее отца, самый драгоценный фамильный фаянс; из этой залы, где стоял огромный хлебный ларь, под крышкой которого она любила прятаться, когда была маленькая, особые сиденья, на которые могли садиться только взрослые, табуреты, скамьи — все до блеска натертое воском, блестящее, — да, именно отсюда ушла она к своей новой жизни!
На длинных узких столах из простых досок, уложенных на козлы «покоем» на время трапезы и покрытых белыми салфетками, Флори узнавала сверкавшие золотые и серебряные изделия, извлекаемые из сундуков по каждому, даже малозначительному случаю, каким был и этот вечер, в знак трогательного внимания родителей к обоим молодоженам, в том числе отделанный серебром декоративный корабль хозяина дома; был выставлен и великолепный резной сервант, красовались ножи с черенками из слоновой кости, серебряные ложки и вазочки, хрустальные чаши с золотым ободком. Все это, сделанное в отцовских мастерских, напоминало Флори приемы в том прошлом, которое уже уходило от нее и от которого, как оказалось, ее замужество каким-то образом отделило.
— Дорогой Филипп, вам придется заполнить собою, своею любовью, пустоту в моем сердце, вызванную уходом из этого дома.
— Я буду день и ночь стараться ее заполнить, — уверил ее юный поэт с улыбкой, светившейся любовью, уверенностью и горячими воспоминаниями. — Не сомневайтесь в этом!
Хотя не было еще и шести часов, вечер уже заявлял о себе едва заметным изменением освещенности — чуть смягчалось по-весеннему резкое белое сияние дня, растушевывая очертания предметов. Через распахнутые в сад окна и двери волнами врывались ароматы цветов плодовых деревьев, левкоев, ландышей, молодой зелени, перемешивавшиеся с запахами, доносившимися из кухни, но не терявшими при этом своего очарования.
— Я всегда говорил: семья, и только семья, — поучал метр Брюнель младшего сына Бертрана. — Это же так ясно! И никто другой. Утром уже пришлось отказать Николя Рипо, который встретился мне на Большом мосту. Он пытался напроситься к нам на ужин вместе с женой. Вы знаете, как он настойчив в таких случаях! И все же я отказал ему, а теперь вот вдруг явился ваш брат и спрашивает, может ли он привести с собою молодого норвежца, такого же студента, как и он сам, — постоянно забываю, как его зовут.
— Гунвальд Олофссон, как мне кажется.
— Да, именно так; да еще и какого-то поэта из своих друзей, о котором с некоторых пор он прожужжал нам уши.
— Рютбёф?
— Он самый. Я не имею ничего ни против этого иностранца — он из хорошей семьи, отнюдь не глуп, — ни против этого рифмоплета, талант которого, невезенье и блестящее будущее превозносит Арно, но, в конце концов, они же, насколько мне известно, не нашего круга.
— Оба они так одиноки в Париже!
Метр Брюнель несколько раз шумно вздохнул, выдыхая воздух прямо перед собой, как это делают разгоряченные лошади. Всякий раз, когда ему противоречили, он таким образом демонстрировал свое неудовольствие.
— Кроме того, — заговорил он снова, — Филипп только что сообщил, что у нас будет и его кузен из Анжера, тот самый молодой меховщик, приехавший специально на свадьбу. Он его пригласил. Ну, этот еще ладно: как-никак родственник. Хорошо. Но и ваша мать, вдохновленная уж не знаю каким дьяволом, по дороге из Нотр-Дам зашла к моему кузену Обри, чтобы пригласить сюда и его, вместе с его женушкой и красоткой-дочерью…
— Полно, отец, не выходите из себя!
— Есть от чего! Всем известно, как я не терплю этих двух бабенок. Просто не могу понять, почему все только и думают о том, как бы не забыть их пригласить!
— Право, Этьен, вы безжалостны! Вы меня удивляете, зятек!
Марг Тайефер, бабушка Матильды, старуха, пережившая дочь и мужа, утонувших вместе во время прогулки в лодке по Сене, к восьмидесяти годам осталась с двумя другими дочерьми, которые были в монастыре, и с единственным сыном, впоследствии убитым под Бувинами, на севере страны; других родственников, кроме семьи ювелира, у нее нет. Мстительный нрав, несдержанность, тираническая жажда собственности, беспредельное упрямство, яростное стремление оставаться независимой делали из нее, несмотря на проявления непокорности, отшельницу, не решавшуюся поселиться у Матильды, которая ей это сто раз предлагала. Дому Брюнелей она предпочитала плохо содержавшийся, обветшалый дом на улице Сен-Дени, невдалеке от Гран-Шатле, в котором родилась и который отказалась покинуть несмотря на шум и толпы прохожих, которые ей приходилось терпеть, — ведь дом оказался на очень оживленной улице. Живя в нем с двумя слугами, привыкшими к особенностям ее характера, она не без личного удовлетворения наблюдала, как уходили из жизни один за другим ее ровесники и современники, и с злобным неудовольствием за тем, как поднимались новые поколения. Она была готова критиковать всех своим резким голосом, на тоне которого совершенно не отражался ее возраст. Лицо ее, не слишком испещренное морщинами, с заостренными носом и подбородком, отнюдь не дышало снисходительностью.
— Вы судите об этом по-своему! Я, матушка, не люблю чувствовать, что меня к чему-то принуждают.
— Ну вот! Чем я опять не угодила!
Вошла Матильда. Вся в белом, Кларанс сопровождала ее.
Если супруга ювелира и старалась как можно естественнее выказать свое беспокойство, которого на самом деле не ощущала, то это было не больше чем кокетство без последствий. Она знала о нерушимом постоянстве чувств Этьена к ней и о том, что он порой может давать ей козыри против себя самого.
— Вы никогда не делаете ничего, что могло бы показаться мне плохим, дорогая, — сказал Брюнель, поскольку она ждала ответа на вопрос, — однако должен признаться, я вполне обошелся бы без этих Лувэ — мужа, жены и дочки!
Разговор прервал стук, донесшийся от парадного входа. Несколько секунд спустя вошел Гийом Дюбур. Он подошел поздороваться с Матильдой, взволновавшейся больше, чем ей хотелось бы, со смерившей его пренебрежительным взглядом Марг Тайефер, с Флори и Филиппом, слишком занятыми друг другом, чтобы надолго обратить на него внимание, с метром Брюнелем, с Бертраном и, наконец, с Кларанс, которая