семь комнат находились в распоряжении работников искусств. Тут можно было даже заночевать, если привезти с собой спальный мешок. Художник Пейнадо — с которым я случайно встретился в этом самом месте сорок лет спустя — часто приезжал в этот заброшенный монастырь.
Чувствовалось приближение грозы — нам было трудно говорить о живописи и поэзии. За четыре дня до высадки Франко Лорка внезапно — как и все, кто тогда не испытывал склонности к политике, — решил уехать в Гранаду, свой родной город. Я пытался отговорить его:
— Послушай, Федерико, близится страшное время. Останься. В Мадриде ты будешь в большей безопасности.
Другие друзья тщетно старались разубедить его. Он уехал крайне взволнованный, очень напуганный.
Известие о его смерти было для нас всех страшным ударом.
Среди людей, которых мне довелось встретить в жизни, Федерико занимает особое место. Я говорю не о его театре и поэзии, я имею в виду его самого. Он был истинным шедевром. Трудно себе представить другого, похожего на него. Он был неотразим и тогда, когда за роялем подражал Шопену, и тогда, когда показывал пантомиму или разыгрывал театральную сценку. Что бы он ни читал, с его губ срывалось нечто прекрасное. Сколько в нем было страсти, радости, молодости! Он был подобен пламени.
Когда я впервые встретился с ним в Студенческой резиденции, я был лишь грубоватым провинциальным атлетом. Дружба с ним преобразила меня, благодаря ему я познакомился со многими интересными людьми. Я обязан ему большим, чем мог бы выразить словами.
Его останки так никогда и не были найдены. На этот счет ходили легенды. Дали намекал на преступление гомосексуалистов. Это абсурд. Федерико погиб потому, что был поэтом, в то самое время, когда по ту сторону баррикады раздавались вопли: «Смерть интеллигенции!» В Гранаде он нашел убежище у одного фалангиста, поэта Росалеса, чья семья дружила с семьей Лорки. Он считал себя в безопасности. Какие-то люди (не имеет значения, каких они были взглядов), возглавляемые неким Алонсо, пришли ночью и арестовали его, посадили на грузовик вместе с несколькими рабочими и увезли.
Федерико страшно боялся физических страданий и смерти. Представляю, что он испытывал ночью в грузовике, увозившем его в оливковую рощу, где его убили…
Я часто думаю об этой минуте.
В конце сентября мне назначили встречу в Женеве с министром иностранных дел Республики Альваресом дель Вайо…
Я выехал туда в поезде, переполненном людьми, настоящем поезде военного времени. Напротив сидел командир-поумовец, рабочий, ставший майором, решительно утверждавший, что республиканское правительство сплошь состоит из негодяев и что всех их надо убрать. Вспоминаю это только потому, что позднее в Париже использовал его в качестве своего агента.
В Барселоне у меня была пересадка. Я встретился тут с Хосе Бергамином и Муньосом Суайем, направлявшимися с десятком студентов в Женеву для участия в политическом митинге. Они поинтересовались, с какими документами я еду, и, услышав мой ответ, Муньос Суай воскликнул: — С ними тебе никогда не удастся пересечь границу! Нужна виза анархистов.
Прибываем в Пор-Бу. Я первым схожу с поезда и вижу окруженный военными столик, за которым восседают три человека, словно члены маленького суда. Это анархисты. Их начальник — бородатый итальянец.
Показываю им свои документы, и они говорят: — Ты не имеешь права пересечь границу.
Испанский язык, вероятно, самый насыщенный богохульствами язык в мире. В других языках ругательства и проклятия обычно очень короткие и отделены друг от друга. Испанские же проклятия быстро приобретают характер длинной речи, где непристойности, относящиеся к богоматери, богу, Христу, Святому духу и святым апостолам, включая и папу, могут следовать одна за другой, обретая эсхатологический и весьма впечатляющий характер. Богохульства — это сугубо испанское искусство. В Мексике, скажем, где за четыре века испанская культура оставила глубокие следы, я ни разу не слышал порядочного богохульства. В Испании же прекрасное богохульство может занять две-три строчки текста. При определенных обстоятельствах оно становится настоящей молитвой навыворот.
Именно такие мои богохульства, сопровождаемые страшными проклятиями, спокойно выслушали трое анархистов в Пор-Бу. После чего разрешили ехать дальше.
Добавлю, что в старинных испанских городах, скажем в Толедо, на главных воротах можно было прочесть: «Попрошайничество и богохульства запрещены», за это наказывали штрафом или кратковременным заключением, что служит как раз доказательством вездесущего характера богохульных восклицаний. Когда в 1960 году я вернулся в Испанию, мне показалось, что богохульства стали раздаваться на улицах реже. А может быть, я ошибался — я ведь стал слышать куда хуже, чем прежде.
В Женеве я имел лишь двадцатиминутную беседу с министром. Он попросил меня отправиться в Париж и поступить в распоряжение нового посла Республики. Этим послом был Аракистайн, знакомый мне левый социалист, бывший журналист и писатель. Ему нужны были верные люди.
Я тотчас выехал в Париж.
Париж во время гражданской войны Я пробыл в Париже до конца войны. Официально, в своем офисе на улице Пепиньер, я занимался тем, что собирал все республиканские пропагандистские фильмы, снятые в Испании. На самом же деле мои обязанности были значительно шире. Я был своеобразным начальником протокольного отдела, которому вменялась в обязанность организация обедов в посольстве, где, скажем, Арагон и Андре Жид не должны сидеть рядом. К тому же я занимался сбором «информации»и пропагандой.
В этот период, используя любую возможность помочь делу Республики, я не раз ездил в Швейцарию, Антверпен, Стокгольм, много раз в Лондон. Неоднократно с разными заданиями мне пришлось ездить в Испанию, прихватив чемоданы с листовками, напечатанными в Париже. В Антверпене большую поддержку нам оказывали бельгийские коммунисты. Благодаря некоторым матросам наши листовки даже переправлялись на немецких судах.
Во время одной из поездок в Лондон лейбористский депутат Айвор Монтегю, возглавлявший лондонское Кинематографическое общество, организовал банкет, на котором я должен был произнести короткую речь по-английски. Среди присутствующих, симпатизировавших делу Испании, находились сидевшие рядом со мной Ролан Пенроз, игравший в «Золотом веке», и Конрад Фейдт.
Миссия в Стокгольм носила совсем иной характер. Район Биаррица и Байонны был наводнен фашистами всех мастей, и мы искали агентов, которые могли бы нас о них информировать. Я поехал в Стокгольм, чтобы предложить эту роль красивой шведке по имени Карен, члену шведской компартии. Ее знала и рекомендовала нам жена посла. Карен согласилась, и мы вместе вернулись обратно морем и поездом. Во время этой поездки мне пришлось пережить настоящий конфликт между сильным влечением к этой женщине и долгом. Долг победил. Мы даже ни разу не поцеловались, и я молча страдал. Карен уехала в район Нижних Пиренеев, откуда регулярно присылала мне потом агентурные сведения. Я никогда ее больше не встречал.
Относительно Карен добавлю, что один из ответственных коммунистов Агитпропа, с которым мы поддерживали регулярный контакт, в особенности при покупке оружия (всегда находились подонки, готовые сыграть на нашей нужде в оружии, и нам приходилось все время проявлять осторожность), упрекнул меня в том, что я содействовал въезду во Францию «троцкистки». За очень короткий срок, за время моего путешествия, Шведская компартия изменила свою политическую линию. А я не был в курсе дела.
В отличие от французского правительства, не пожелавшего себя скомпрометировать содействием делу Республики — а такое вмешательство, вероятно, изменило бы ход событий, — из трусости или из страха перед французскими фашистами и международными осложнениями, французский народ, в особенности рабочие, члены ВКТ, оказывали нам большую и ценную помощь. Нередко, скажем, подходил к нам машинист паровоза или таксист и говорил: «Вчера поездом 20.15 приехали два фашиста, приметы такие-то, остановились в таком-то отеле». Я передавал эти сведения Аракистайну, который был, вероятно, нашим лучшим послом в Париже.
Невмешательство Франции и других демократических стран парализовывало наши действия. Хотя Рузвельт выступил в защиту Республики, ему пришлось уступить нажиму американских католиков, и, подобно Леону Блюму во Франции, он отказал нам в помощи. Мы никогда и не рассчитывали на прямое