заполненная разговором прогулка.
Спустя несколько месяцев после приезда я познакомился в «Ротонде» с неким Ангуло, студентом- педиатром. Он жил в отеле «Сен-Пьер», на улице Эколь де Медсин, в двух шагах от бульвара Сен-Мишель. Скромный и симпатичный, расположенный по соседству с китайским кабаре, этот отель мне понравился. И я туда переехал.
А на другой день заболел гриппом и остался лежать в постели. Через стены комнаты до меня по вечерам доносились звуки большого кассового аппарата китайского кабаре. Напротив помещался греческий ресторан и винный склад. Ангуло посоветовал мне лечить грипп шампанским. Я тотчас купил его. Это дало мне повод убедиться в причинах презрения, скорее ненависти, к нам правых. Не знаю, в результате какой девальвации франка иностранная валюта приобрела необычайный вес. В частности, на песеты «инородцы» могли жить почти как князья. Бутылка шампанского, которая помогла мне справиться с гриппом, стоила 11 франков — то есть одну песету.
На парижских автобусах можно было прочесть тогда плакаты: «Берегите хлеб». А мы пили лучшие сорта шампанского, «Моэт» и «Шандон», по песете за бутылку.
Поправившись, я как-то вечером один отправился в китайское кабаре. Ко мне подсела и начала со мной беседу, как и требовала ее роль, служившая в нем женщина. Я был поражен тем, как она говорила со мной. Конечно, не о литературе или философии, а о вине, о Париже, о повседневной жизни, но с такой непосредственностью, с таким отсутствием всякого занудства и напыщенности, что я был буквально восхищен. Я открывал для себя нечто мне совершенно неизвестное — новые отношения между языком и жизнью.
Я не был близок с этой женщиной, я не знаю даже ее имени и никогда ее больше не видел, но она связана в моих воспоминаниях с тем, что я называю первым контактом с французской куль турой. Удивление вызывали и целующиеся на улице пары. Такое поведение создавало пропасть между Францией и Испанией, так же как и нравы, дозволявшие мужчине и женщине жить вместе, не вступая в брак.
В те времена говорили, что в Париже, столице искусства, насчитывалось 45 тысяч художников — удивительная цифра, — большинство которыхпосещали Монпарнас (Монмартр перестал быть модным после первой мировой войны). Лучший в то время журнал по искусству «Кайе д'ар» посвятил целый номер испанским художникам, работавшим в Париже, с которыми я встречался почти каждый день. Среди них были андалусец Исмаэль де ла Серна, чуть старше меня, каталонец Кастаньер, открывший затем ресторан «Каталонец» напротив мастерской Пикассо на улице Гран-Огюстен, Хуан Грис, у которого я был однажды в пригороде, он умер вскоре после моего приезда.
Я встречался с Косио, маленьким, хромым и косым, испытывавшим горькое чувство зависти к сильным и здоровым людям. Во время гражданской войны он стал командиром отряда фалангистов и пользовался как художник определенной известностью. Он умер в Мадриде. А вот Борее похоронен в Париже, на Монпарнасском кладбище. Он был выходцем из группы ультраистов. Это был серьезный и довольно известный художник. Поехав однажды вместе со мной и Эрнаядо Виньесом в Брюгге в Бельгии, он тщательно обошел все музеи.
Собрания этих художников посещали известный чилийский поэт Уидобро и баскский писатель Мильена, маленький, худой человек. Не знаю почему, позднее, после выхода «Золотого века», некоторые из них — Уидобро, Кастаньер, Косио — прислали мне оскорбительное письмо. Наши отношения какое-то время были натянутыми, а потом мы помирились. Из этих художников Хоакин Пейнадо и Эрнандо Виньес стали лучшими моими друзьями.
Эрнандо, по происхождению каталонец, на три года моложе меня, на всю жизнь остался мне верным другом. Он женился на женщине, которую я очень люблю, — Лулу, дочери Франсиса Журдена, писателя, близко знавшего импрессионистов и большого друга Гюис-манса.
Бабушка Лулу в конце прошлого века держала литературный салон, Лулу сделала мне потрясающий подарок — веер, доставшийся ей от бабки. На нем многие великие писатели конца века, а также композиторы (Гуно, Массне) оставили свои автографы — несколько слов, ноты, стихи или просто подпись. Так, рядом, вместе оказались Мистраль, Альфонс Доде, Эредиа, Банвиль, Малларме, Золя, Октав Мирбо, Пьер Лоти, Гюисманс и другие, в том числе скульптор Роден — пустячная вещь, но отражающая суть целого мира. Я довольно часто разглядываю веер, сделанные на нем записи.
Вот, скажем, Доде: «Когда едешь на север, зрение обостряется и слабеет». Рядом несколько строчек Эдмона де Гонкура: «Человек, не имеющий в себе запаса страстной любви к женщинам, цветам, безделушкам и даже вину — неважно к чему, — не способный проявить хотя бы чуть-чуть безрассудства, руководствующийся только буржуазным благоразумием, никогда, никогда, никогда не будет талантливым писателем». Серьезная и мало кому известная мысль. Тут же есть (редкие) стихи Золя: Все, чего я жду от своего царства, — Это зеленой поляны у двери в дом, Колыбели из шиповника Длиной в три соломинки.
Уже вскоре после приезда в Париж в мастерской художника Маноло Анхелеса Ортиса на улице Версенжеторикс я встретился с тогда уже знаменитым Пикассо, чье творчество вызывало горячие споры. Внешне очень контактный и веселый, он показался мне тогда человеком довольно холодным и эгоцентричным. Пикассо очень изменился во время гражданской войны, когда занял четкую позицию в поддержку Республики. Мы стали с ним видеться довольно часто. Он подарил мне небольшую картину — женщина на пляже, — которую я потерял во время войны.
Рассказывали, что, когда перед первой мировой войной была похищена «Джоконда», его друга Аполлинера вызвали в полицию. Приглашенный туда же Пикассо отрекся от поэта, как апостол Петр от Христа…
Позднее, в 1934 году каталонский керамист Артигас, близкий друг Пикассо, и какой-то торговец картинами отправились в Барселону повидать мать художника, пригласившую их пообедать. За столом она сообщила, что на чердаке в ящике полно рисунков, сделанных Пикассо в детстве и юности. Ее просят показать их, они поднимаются на чердак, открывают ящик; торговец картинами тут же предлагает ей продать их, сделка заключена, и он увозит с собой три десятка рисунков.
Спустя некоторое время в Париже в одной из галерей на Сен — Жермен-де-Пре открылась выставка. Пикассо приглашен на вернисаж. Он обходит всю экспозицию, узнает свои работы, кажется растроганным. Но это не мешает ему после вернисажа заявить на торговца и керамиста в полицию. В одной из газет был помещен портрет последнего как крупного мошенника.
Не надо спрашивать мое мнение о живописи: у меня его нет. Эстетические взгляды играли незначительную роль в моей жизни, и я только улыбаюсь, когда критик пишет о моем «стиле». Я не принадлежу к тем, кто может часами простаивать в картинной галерее, рассуждая и жестикулируя по поводу экспозиции.
Относительно Пикассо замечу, что я видел, с какой легкостью он пишет, и это подчас отталкивало меня. Могу лишь сказать, что картина «Герника» мне не нравится, хотя я сам помогал вешать ее на выставке. В ней мне не нравится все: и вычурность формы выражения, и стремление политизировать любой ценой живопись. Такое же неприятие картины у Альберти и Хосе Бергамина, хотя я узнал об этом совсем недавно. Мы охотно бы все втроем взорвали «Гернику», но слишком стары, чтобы подкладывать бомбы.
Постепенно у меня сложились определенные привычки. Ресторан «Ла Купель» на Монпарнасе не был еще открыт, и мы ходили в «Дом», «Ротонду», в «Селект», а также во все известные кабаре того времени.
Меня заинтересовал бал, который устраивали ежегодно девятнадцать мастерских изящных искусств. Друзья рассказали, что это выливается обычно в фантастическую оргию, единственную в своем роде, и я решил принять в ней участие. Называлось это «Балом Четырех искусств».
Я был представлен одному из так называемых организаторов, который продал мне за довольно дорогую цену прекрасные огромные билеты. Мы решили идти все вместе — Хуан Висенс, друг по Сарагосе, известный испанский скульптор Хосе де Креефт с женой, один чилиец, имя которого я позабыл, с приятельницей и я, — представляя, как велел сказать продавец билетов, мастерскую Сен-Жюльен.
Наступает день бала. Вечер начинается организованным мастерской Сен-Жюльен ужином в ресторане. Во время трапезы один из студентов в совершенно неприличном виде обходит комнату — такого я никогда не видывал в Испании и пришел в ужас.
После этого мы отправляемся к залу Ваграм, где должен был состояться бал. Полиция сдерживает толпу зевак. Здесь я вижу зрелище еще более невероятное: студент, одетый ассирийцем, несет на плечах