Коля повернулся от двери, сказал:
— До свидания.
Дзержинский кивнул. Он читал бумаги, разложенные на столе, и прихлебывал чай из стакана.
Коля вышел в приемную.
В приемной было пусто. Только средних лет секретарша сидела за ундервудом.
— Товарищ Беккер? — спросила она. — Андреев?
— Да, это я.
Сейчас она велит мне пройти в комендатуру…
— Возьмите конверт, — сказала она. — Товарищ Дзержинский просил меня передать его вам, если вы сюда придете.
Коля покорно взял конверт и не знал, можно ли заглянуть внутрь.
— До свидания, — сказала секретарша. — Чего же вы стоите?
Коля пошел к двери, держа конверт в руке.
И надо же! Через двадцать шагов он встретил в коридоре Яшку Блюмкина. Правда, в черных очках и без бороды.
Коля хотел поздороваться. Но Блюмкин картинно отвернулся.
И только тогда Коля сообразил, что Блюмкин не один. Рядом с ним шла молодая женщина с жестким, даже грубым лицом, блондинка, почти альбинос с белыми ресницами.
Коля прижался к стене, пропуская ее.
Женщина посмотрела на него в упор. У нее был спокойный змеиный взгляд. Коля понял сразу, в одно мгновение, что никогда не забудет этого взгляда.
Он вышел из здания ВЧК беспрепятственно.
Но в конверт заглянул не сразу.
Он спустился к Рождественскому бульвару и там, за монастырем, уселся на лавочку.
Конверт был заклеен.
В конверте лежало сто рублей. На папиросы.
Феликс Эдмундович недолго оставался в своем кабинете.
Он приказал секретарше вызвать автомобиль.
Автомобиль отвез его к небольшому особняку на Пречистенском бульваре. Уже две недели как Миллера-Мельника перевезли в этот особняк и выставили у небольшой дверцы в каменном заборе охрану.
Недавно из особняка выгнали анархистов, которые, в свою очередь, освободили его от хозяев.
Охрану Дзержинский назначил особняку круглосуточную, из латышей.
Никаких пропусков, никаких исключений, доступ в особняк, кроме лаборанта, пленного венгра, который по-русски так и не выучился, но объяснялся с Миллером-Мельником по-немецки, и самого Дзержинского, был запрещен для всех.
Поэтому латыши там были те, кто знал Председателя в лицо.
Дзержинский был удивлен, когда, соскочив с автомобиля, подошел к калитке и тут охранник остановил его.
— Что это означает? спросил Феликс Эдмундович.
— Я вас уже пропускал, — ответил часовой.
Шофер Дзержинского, верный Марек, заглушил двигатель и подошел к ним.
Латыш не открывал калитку.
— Ты не узнаешь, что ли? — спросил он.
— Извините, я узнаю, но товарищ Дзержинский уже там.
— Но ты машину знаешь? спросил Марек. — Ты нашу машину, наше авто знаешь? Такого второго в Москве нет.
Машина была новая, малиновая, бенц», такого больше в кремлевской конюшне не водилось.
— Вот мой пропуск, — сказал Дзержинский.
— Тогда я не понимаю, — сказал латыш, но отступил назад и взял под козырек.
— А вот это мы сейчас выясним.
Дзержинский вошел в калитку, за ним последовал Марек, и Дзержинский, не любивший неоправданного риска, не стал его прогонять.
Между калиткой и особняком было метра три — короткая дорожка, выложенная плиткой, с кадками по сторонам, из которых торчали высохшие пальмы. Затем изысканно расписанная трубочным дымом в стиле модерн дверь.
Дзержинский толкнул ее и ступил в сторону.
Марек понял его и быстро шагнул внутрь.
За ним последовал Дзержинский.
Они миновали прихожую.
Затем через открытую дверь вошли в гостиную, частично переделанную в лабораторию.
Получился странный гибрид — мягких кресел, торшеров и лабораторного стола с пробирками и центрифугой.
Золтан — розовый, аккуратный, в изумительно белом халате — отмерял корм в клетку.
— Добрый день, — сказал Дзержинский. — Где Гриша?
— Оу! — ответил Золтан.
И разразился венгерским монологом, из которого Председатель ничего не понял, но ощутил изумление лаборанта.
Поэтому рукой указал Мареку на дверь в бывшую спальню.
— Ах! — произнес немногословный шофер.
Дзержинский не уловил в возгласе страха, а лишь удивление, и последовал за Мареком в следующую комнату.
И тоже удивился На отодвинутой к стене широкой кровати сидел он же, то есть другой Дзержинский, в такой же тщательно выглаженной гимнастерке, брюках со складкой и начищенных ботинках.
При виде гостей он поднялся, не спеша и без следов испуга.
— Простите, сказал он, — но я был вынужден пойти на небольшую проделку, чтобы проникнуть в это помещение.
— Зачем? — спросил Дзержинский, заложив руки за спину.
Марек держал пистолет, готовый выстрелить.
— Мне надо было поговорить с моим учеником и подопечным, которого вы знаете под именем Григория. Я не ошибаюсь — Григория?
— Марек, доставь гражданина Коромыслова в комиссию, — сказал Дзержинский. — Я его допрошу завтра.
— Ну и память! улыбнулся незнакомец Коромыслов улыбкой Дзержинского. — Мы с вами виделись лишь однажды, в девятьсот двенадцатом году, на явочной квартире в Минске. Я прав?
Лицо Коромыслова неуловимым образом изменилось, чуть-чуть, но он уже не был похож на Дзержинского, хотя формально все — и костлявый нос, и узкое лицо со впалыми щеками и даже маленькая бородка, эспаньолка, какими любил украшать себя Шаляпин, изображая Мефистофеля, — все осталось.
— Я полагаю, — сказал Коромыслов, отводя в сторону руку Марека с револьвером жестом ленивым и легким, как отводит руку назойливого поклонника знатная красавица на балу, — что нет смысла задерживать меня, раз я сам решил уйти. Рад был встретиться.
Он наклонил голову.
Дзержинский хотел было возразить, но передумал, промолчал, глядя, как Коромыслов прощается за руку с робеющим Миллером — Мельником.
— Поздравляю тебя с успехами, мой мальчик, — сказал Коромыслов. — Я не обманулся в своих ожиданиях. Но повторяю то, что сказал: может быть, тебе еще рано приниматься за человека. Это рискованно не только в научном аспекте, меня смущают моральные и этические последствия такого