рад?
– Я думал об этом, – очень серьезно возразил ей Дорохов. – Я все-таки надеялся, что ты догадываешься насчет моих чувств. Но ты ведь была такая дьявольски гордая девчонка! Я решил, что в первом же фильме, в котором я снимусь, я скажу какую-нибудь кодовую фразу, которую поймешь только ты. Или уговорю режиссера назвать героиню твоим именем. Или буду в каком-нибудь эпизоде рассматривать твою фотографию. В общем, у меня было очень много идей.
– И сделал ты что-нибудь из этого? – всерьез заинтересовалась, даже приподнялась на локотках Олеся. Интересно ей будет по возвращении в Питер пересмотреть фильм с таким закодированным признанием.
– Нет, не сделал, – легко сознался Женя.
– Понятно, – пробормотала Олеся, снова опуская голову на тощую вагонную подушку.
Они проболтали еще, наверно, с полчаса. А когда распрощались, Олеся уже и думать забыла о сне. Ей хотелось спрыгнуть вниз, побежать все равно куда, выскочить в тамбур и закружиться на месте. Но внизу спала женщина с ребенком, и Олеся только ворочалась потихонечку на своей узкой койке, крутила головой и до боли сжимала кулаки.
– Господи, что же он за человек такой? – бормотала она себе под нос. – Обычные мужчины, даже напомни ты им, что однажды в ясельной группе они оконфузились, испачкав штанишки, будут все отрицать. А этот всю душу передо мной вывернул там, в кафе, так еще и перезвонил. Почему? Может, это какая-то игра для пресыщенной звезды? Может, он с самого начала разыгрывал меня? Вот разве что имя? Откуда ему знать мое имя?
«А ведь я никогда не полюбила бы его в школе, – думала она, уже проваливаясь в сон. – Не полюбила бы его и в свои двадцать, и в двадцать пять лет. А теперь мне кажется, что только такого, как он, и возможно полюбить. Большого доброго мужчину. Хотя ростом он не выше меня, все равно, я знаю, он большой и добрый мужчина».
И заснула она всего за час до того, как принялась стучать в купе растрепанная проводница, кричащая протяжным хриплым голосом:
– Прибыва-аем в город Санкт-Петербург!
Вернувшись домой, Олеся не стала звонить своей единственной подруге Марине, хотя прежде всегда спешила поделиться с ней даже самым незначительным романтическим переживанием. Она боялась, что рациональная Марина начнет высказывать предположения, которые в один миг разрушат то хрупкое счастье, что так внезапно поселилось в ее душе. Впрочем, уже к концу первого дня в Питере счастье как-то съежилось, погасло, уступив место усталой грусти и горькому разочарованию.
«И все? – думала Олеся. – Так мало? Неужели Господь отмерил мне счастья всего на сутки? Но почему, за что? Другие-то счастливы годами…»
К счастью, семинар закончился в пятницу, и ей не нужно было идти на работу. Олеся заварила себе чай с мятой и медом, на скорую руку приготовила пару бутербродов и поставила все это на тумбочку у кровати. Потом, лязгая зубами, достала из комода самое теплое ватное одеяло. Ей казалось, что после мягкой московской погоды ледяной питерский ветер проморозил ее всю насквозь. Она чувствовала себя разбитой и почти больной. Лежа в кровати, она до подбородка натянула одеяло и долго согревала ладони горячей чашкой.
А поздно вечером снова позвонил Дорохов. И счастье вернулось, окрепшее, оперившее свои хрупкие крылышки, полное до краев невероятной надежды. Женя сказал, что через десять дней приедет в Питер. Без всякого дела, просто – к ней в гости. Но всего на один день, до вечера. Больше не позволит съемочный график. Может, она постарается в этот день взять отгул на работе?
Потянулись дни ожидания, полные волнений и серьезной внутренней ломки. Олеся словно взяла обет молчания. Она почти ни с кем не разговаривала, только родителям позвонила, отчиталась о возвращении. И уж тем более не рассказывала о том, что произошло с ней в Москве.
Она до тошноты беспокоилась о том, что важного и интересного сможет сказать Дорохову при их новой встрече. Ну ладно, всю первую встречу они посвятили воспоминаниям о школьных годах. Но что дальше? Она даже отыскала на полке знаменитую книгу Бояджиева о театре и попыталась ее проштудировать. Мысль, что люди знаменитые, в сущности, общаются так же, как люди обыкновенные, приходила ей в голову, но как-то не могла там зацепиться. Ей казалось, что с такими, как Дорохов, непременно надо говорить о чем-то значительном, важном.
Потом ей пришло в голову, что она сможет показать Жене свои любимые места в Питере, и теперь часами бродила по городу, проговаривая про себя целые монологи.
Ей хотелось вывернуть себя наизнанку, освободиться от всей грязи, что накопилась за прожитую жизнь, от пошлости, прилипшей с годами, от всех тяжелых, гадких мыслей, что тяжелым грузом лежали на сердце. Ей хотелось снова стать ребенком. Еще точнее: ей хотелось стать той Олесей, которую много лет назад полюбил ученик воронежской средней школы. Но при этом отдать этому образу все то прекрасное, что было в самой Олесе в ее шестнадцать лет. Потому что Олеся Тарасова даже не сомневалась, что была в свои юные годы куда лучше надменной и холодной Олеси Марченко.
Женя прилетел во вторник. В аэропорту его встречала Олеся и еще один человек, представленный ей как администратор одного из питерских театров. Звали его Валерий, и из всех встречающих он сразу выделялся своей неимоверной толщиной, лысой головой и ямочками на щеках. Он галантно поклонился Олесе, по-дружески постучал Жене по спине своей стокилограммовой дланью и распорядился:
– Бегом в машину, пока журналюшки не налетели!
И они, как маленькие дети, наперегонки бросились через зал ожидания. Правда, узнать Женю в темных очках было бы мудрено. Обыкновенный мужчина средних лет, с типично русским лицом. В машине он первым делом достал из внутреннего кармана упакованную в целлофан черно-белую фотографию. И без слов, улыбаясь одними губами, протянул ее Олесе. Ее немедленно бросило в жар, и трясущимися руками она поднесла фотографию к самому лицу, словно хотела спрятаться за ней.
Собственно, фотографий оказалось даже две. На одной стояли тесной кучкой человек восемь подростков, в основном мужского пола. Небрежно одетые в куртки из плащовки, у ног валяются раздутые рюкзаки из грубой серой ткани. И на их фоне она – королева. Тоненькая девочка со светлыми локонами до плеч. Широкий обруч фиксирует волну волос над высоким чистым лбом. На девочке свитер с крупными узорами, обтягивающие черные джинсики, и рюкзак у ее ног настоящий, импортный, из непромокаемого материала. Двухцветный, хотя этого и не видно на фотографии.
Молча, закусив губу и с трудом переводя дух, разглядывала Олеся снимок. Смотрела, сравнивала. Надо же, она всегда стеснялась своего слишком высокого лба и со школьной поры ходит с челкой до бровей. А оказывается, как пошел бы ей обруч с этой пушистой волной надо лбом. Может, нужно было попробовать? Хотя откуда в те годы у нее взялся бы такой обруч? В магазинах тогда лежали только обручи из жесткой пластмассы, они, как тиски, сковывали голову, давили на виски. Ах, если бы у нее в детстве были такие красивые вещи, как у этой Марченко! Наверно, она тоже стала бы королевой школы или хотя бы класса. Уж самооценка наверняка бы повысилась.
На втором снимке была запечатлена часть какого-то класса, совершенно обычного, с таблицами на стене и хиреющими цветами на подоконнике. Олесе даже показалось на мгновение, что это – ее собственный класс. За партами, склонившись над тетрадками, безучастно застыли ученики. И только она, эта Олеся Марченко, вскинула свою хорошенькую пушистую головку и смотрела, задорно улыбаясь, прямо в объектив. В тощем парнишке, уткнувшемся рядом с ней глазами в парту, Олеся узнала Женю и спросила удивленно:
– Выходит, мы с тобой сидели за одной партой?
– Ты даже это забыла? – засмеялся он. – Ты пересела ко мне тогда, когда поняла, что у меня можно списать, особенно на алгебре. Ты ведь совсем не имела склонности к точным наукам, Лесенька.
– Но разве можно было самовольно пересаживаться?
– О, ты всегда умела настоять на своем. Помнится, ты сказала классной руководительнице, что у тебя плохое зрение и что ты можешь видеть доску только с первой парты в среднем ряду. И она тут же начала подыскивать тебе местечко. Она ведь уже успела попасть под твое обаяние. Я ей был нужен впереди как отличник, на случай комиссий. А вот соседа моего сослали на камчатку. Он был просто счастлив. Я – тоже. Ненадолго.