— Я могу ни с кем не видеться.
— И тебе нравится это?
— О, да.
— Ну, и что дальше?
— Иногда я слушаю радио.
— А что ты слушаешь?
— Музыку. Разговоры людей.
— А о девочках ты думаешь?
— Конечно. Но это бессмысленно.
— Нет, ты не должен так думать.
— Мне больше нравится слушать пролетающие аэропланы. Они появляются каждый день в одно и то же время. Я точно засек время каждого. Ну, скажем, я знаю, что один из них пролетит в 11:15. В 11:10 я начинаю вслушиваться. Я пытаюсь ухватить самый первый звук. Иногда мне кажется, что я слышу его, иногда я не вполне уверен, но со временем я начинаю отчетливо слышать его еще задолго до назначенного времени. Я слышу, как звук нарастает, ив 11:15, когда аэроплан пролетает над самой головой, звук достигает своего пика.
— Ты занимаешься этим каждый день?
— Нет, только когда мне надо идти в больницу.
— Перевернись, — попросила мисс Аккерман.
Я перевернулся. И тут в соседнем кабинете закричал мужчина. Беспокойное соседство. Он орал во всю мощь.
— Что это такое с ним делают? — спросил я.
— Моют.
— И из-за этого он так вопит?
— Да.
— У меня более тяжелый случай, чем у него, — похвастался я.
— Нет, у тебя нет.
Мне нравилась мисс Аккерман. Украдкой я разглядывал ее. Ее круглое лицо нельзя было назвать прекрасным, но зато ее привычка носить свою сестринскую шапочку на бойкий манер и большие карие глаза были восхитительными. Когда она пошла выбрасывать окровавленные салфетки, я оценил ее походку. Да, конечно, это была не мисс Гридис, и я видел много женщин с фигурой получше, но от нее исходило какое-то тепло. Мисс Аккерман, в отличие от многих представительниц ее пола, заботило не только то, что она женщина.
— Когда закончим с твоим лицом, — сказала мисс Аккерман, — я положу тебя под ультрафиолет. Следующая процедура послезавтра в 8:30 утра.
После это мы уже больше не разговаривали.
Когда возня с лицом была закончена, я нацепил защитные очки, и мисс Аккерман включила машину, излучающую ультрафиолет.
Машина издавала умиротворяющий тикающий звук. Возможно, это был автоматический таймер или потрескивал нагревающийся металлический отражатель на лампе. Было уютно и покойно, но лишь только я подумал об этом, как сразу понял, что все эти процедуры бесполезны. Я представил себе, что в лучшем случае эта игла наделает на мне кучу шрамов, которые не исчезнут до конца жизни. Конечно, это было плохо, но я беспокоился совсем о другом. Доктора не знали, что со мной делать, — вот что действительно тревожило меня. Я почувствовал это по ходу их обсуждения, по тому, как они это делали. Они колебались, они были встревоженные и одновременно, какие-то отстраненные и скучающие. Что же, в конце концов, им предпринять — уже не имело никакого значения. Они просто должны были что-то сделать, потому что не сделать ничего — это было непрофессионально.
Они экспериментировали на бедных, и если это срабатывало, то метод предлагали богатым. Ну, а если не срабатывало, то в бедных нехватки не предвиделось, чтобы продолжить эксперимент.
Машина подала сигнал, что положенные две минуты истекли. Подошла мисс Аккерман, попросила меня перевернутся, снова включила машину и ушла. Это был самый добрый человек, которого я встретил за последние восемь лет.
32
Бурение и дренаж продолжались неделю, но результат был ничтожный. Если один фурункул исчезал, то рядом появлялся другой. Я часто и подолгу в изумлении стоял перед зеркалом, удивляясь тому, каким безобразным может быть человек. С недоверием я разглядывал свое лицо, затем поворачивался и исследовал фурункулы на спине. Я был в шоке. Неудивительно, что люди таращились на меня, немудрено, что говорили гадости. Ох, не простой это случай — юношеское акне — воспаленные, вздутые, неумолимо огромные гнойные прыщи. Я чувствовал, что все было предрешено, меня избрали на эту роль. Родителей никогда не интересовало мое состояние. Они все еще существовали на пособие по безработице. Мать каждое утро отправлялась на поиски работы, а отец уезжал по «инженерским» делам. По субботам безработный люд получал бесплатные продукты на рынках, в основном это были консервы, и почти всегда списанные по какой-нибудь причине. Мы подъедали отбросы. Много отбросов. За консервами шли сэндвичи, картошка. Мать научилась готовить картофельные оладьи. Каждую субботу мои родители отправлялись за халявной едой, но они не ходили на наш рынок, который был ближайшим, они боялись, что их могут увидеть соседи и тогда все узнают, что и мы живем на подачках. Они топали в лавку за две мили по бульвару Вашингтона и потом еще пару кварталов по Гриншау. Это был неблизкий путь — туда и обратно. Потея, они волокли хозяйственные сумки, набитые консервированным рагу, картофелем, болонской колбасой и морковью. Автомобиль отец не брал, экономил бензин, чтобы по утрам выезжать на мнимую работу. У других отцы не вели себя так. Они спокойно сидели на своих верандах или играли в гольф на пустыре.
Доктор выдал мне какую-то белую жидкость, чтобы я смазывал ей прыщи на лице. Субстанция подсыхала и превращалась в белую коросту. Со стороны было похоже, что я весь облеплен пластырем. На большее эта жижа, кажется, не годилась. Однажды днем я был дома один и смазывал этой дрянью лицо и тело. Я разделся до трусов и пытался смазать труднодоступные болячки на спине, когда услышал голоса. Это был Плешивый со своим дружком Джиммом Хэтчером. Этот Хэтчер слыл слишком красивым и чересчур хитрожопым.
— Генри! — позвал Плешивый.
Переговариваясь, они вошли на веранду и забарабанили в дверь.
— Эй, Генри, это Плешивый! Открывай!
«Вот тупица, — злился я, — неужели не понятно, что я не хочу никого видеть?»
— Генри! Эй, Генри! Это мы — Плешивый и Джим! — орал этот недоумок и ломился в парадную дверь.
Потом он сказал Джимми:
— Слушай, я его видел! Я видел, как он болтался по дому!
— Не отзывается что-то.
— Лучше нам войти. Может, с ним что-нибудь случилось.
«Ты дурак! — свирепел я. — И я водился с тобой! Я дружил с тобой, когда никто не хотел даже стоять рядом. А сейчас посмотрите-ка на него!»
Я выбежал в коридор и спрятался в чулане, оставив дверь слегка приоткрытой. Я был уверен, что они не посмеют войти в дом. Но они вошли. Я оставил заднюю дверь открытой. Я слушал, как они бродили по дому.
— Он должен быть здесь, — твердил свое Плешивый. — Я видел какое-то движение…
«Вот говнюк, что я не могу ходить по этому дому? Да я живу здесь!»
Темнота чулана надежно укрывала меня. Но я знал, что не должен позволить им найти себя здесь.