– Я правильно делаю?
– Немного жестче. И поплюй на ладонь. И три почти по всей длине, большую часть, только не возле головки.
– Хорошо… Ох, господи, ты
– Дальше, Мерседес! ОХ, БОЖЕ МОЙ!
Я уже почти кончал. Я оторвал ее руку от своего хуя.
– Ох,
Она склонилась и взяла его в рот. Начала сосать и покусывать, водя языком по всей длине, всасываясь.
– Ох ты,
Потом она оторвала от меня свои губы.
– Давай! Давай! Прикончи меня!
– Нет!
– Ну так иди в пизду!
Я толкнул ее на спину, на постель, и прыгнул сверху. Яростно ее поцеловал и вогнал хуй внутрь. Я работал неистово, качая и качая. Потом застонал и кончил. Я вкачал в нее все, чувствуя, как входит, как летит в нее на всех парах.
74
Пришлось лететь в Иллинойс на чтения в Университете. Я терпеть не мог чтения, но они помогали платить за квартиру и, возможно, продавать книги. Они вытаскивали меня из Восточного Голливуда, они поднимали меня в воздух вместе с бизнесменами и стюардессами, с ледяными напитками и салфеточками, с солеными орешками, чтоб изо рта не воняло.
Меня должен был встречать поэт Уильям Кизинг, с которым я переписывался с 1966 года. Впервые я увидел его работу на страницах «Быка», который редактировал Дуг Фаззик. То был один из первых мимеографированных журналов, а может – и вожак всей революции самиздата. Никто из нас не был литературен в должном смысле: Фаззик работал на резиновой фабрике, Кизинг раньше был морским пехотинцем в Корее, отсидел и жил на деньги жены Сесилии. Я работал по 11 часов в ночь почтовым служащим. Тогда же на сцене возник и Марвин со своими странными стихами о демонах. Марвин Вудман был лучшим, черт возьми, демоническим писателем в Америке. Может, в Испании и Перу – тоже. В тот период я подрубался по письмам. Я писал всем 4– и 5-страничные послания, дико раскрашивал конверты и листы цветными карандашами. Вот тогда-то я и начал писать Уильяму Кизингу, бывшему морпеху, бывшему зэку, наркоману (торчал он в основном на кодеине).
Теперь, много лет спустя, Уильям Кизинг нашел себе временную работу – преподавал в Университете. В перерывах между арестами и обысками умудрился заработать степень-другую. Я предупреждал его, что преподавание – опасная работа для человека, желающего писать. Но, по крайней мере, он учил свой класс много чему из Чинаски.
Кизинг с женой ждали в аэропорту. У меня весь багаж был с собой, и мы сразу пошли к машине.
– Боже мой, – сказал Кизинг, – я никогда не видел, чтобы с самолета сходили в таком виде.
На мне было пальто покойного отца, слишком большое. Штаны чересчур длинны, отвороты спускались на башмаки до самой земли – и это хорошо, поскольку носки у меня из разных пар, а каблуки сносились до основания. Я терпеть не мог парикмахеров, поэтому всегда стригся сам, если не мог заставить какую-нибудь тетку. Мне не нравилось бриться, и длинные бороды мне тоже не нравились, поэтому я подстригался ножницами раз в две-три недели. Зрение у меня плохое, но я не любил очков, поэтому никогда их не носил – только для чтения. Зубы свои – но не очень много. Лицо и нос покраснели от пьянства, а свет резал глаза, поэтому я щурился сквозь крохотные щелочки. В любых трущобах я сошел бы за своего.
Мы тронулись.
– Мы ожидали кого-нибудь не такого, – сказала Сесилия.
– А?
– Ну, голос у тебя такой тихий, и кажется, что ты человек мягкий. Билл рассчитывал, что ты сойдешь с самолета пьяный, матерясь и приставая к женщинам…
– Я никогда не надрачиваю свою вульгарность. Жду, пока сама не встанет.
– Чтения завтра вечером, – сказал Билл.
– Хорошо, сегодня повеселимся и про все забудем.
Мы ехали дальше.
В тот вечер Кизинг был так же интересен, как его письма и стихи. Ему хватило здравого смысла в разговоре литературу не трогать, разве только изредка. Мы беседовали о другом. Мне не сильно везло на личные встречи с большинством поэтов, даже если их стихи и письма были хороши. С Дугласом Фаззиком я познакомился не сильно очаровательно. Лучше держаться от других писателей подальше: просто заниматься своим делом – или просто не заниматься своим делом.
Сесилия рано ушла спать. Утром ей нужно было ехать на работу.
– Сесилия со мной разводится, – рассказывал Билл. – Я ее не виню. Ей осточертели мои наркотики, моя блевотина, все мое. Она терпела много лет. Теперь больше не может. Ебаться с ней я тоже уже не в силах. Она бегает с этим юнцом зеленым. Не мне ее корить. Я съехал, нашел себе комнату. Можем поехать туда и лечь спать, или я один могу поехать туда и лечь спать, а ты можешь остаться тут, или мы оба можем остаться тут, мне безразлично. Кизинг достал пару колес и схавал.
– Давай оба тут посидим, – предложил я.
– Ну ты и горазд квасить.
– Больше ничего не остается.
– У тебя, должно быть, кишки чугунные.
– Не очень. Как-то раз лопнули. Но когда все дыры снова срастаются, говорят, кишки становятся крепче лучшей сварки.
– Ты долго еще прикидываешь тянуть? – спросил он.
– Я уже все спланировал. Загнусь в двухтысячном, когда стукнет восемьдесят.
– Странно, – сказал Кизинг. – Я в этом году сам собрался умирать. Двухтысячный. Мне даже сон такой был. День и час моей смерти приснились. Как ни верти, это произойдет в двухтысячном году.
– Славная круглая дата. Мне нравится.
Мы пили еще час или два. Мне досталась лишняя спальня. Кизинг устроился на кушетке. Очевидно, Сесилия всерьез собиралась его бортануть.
Наутро я поднялся в 10.30. Оставалось еще пиво. Я умудрился одно в себя влить. Когда вошел Кизинг, я занимался второй бутылкой.
– Господи, как тебе удается? Свеженький, как пацан восемнадцатилетний.
– У меня бывают плохие утра. Просто не сегодня.
– У меня занятия по английскому в час. Надо прийти в себя.
– Глотни беленькой.
– Мне сожрать чего-нибудь надо.
– Съешь два яйца всмятку. Со щепоткой чили или паприки.
– Тебе сварить?
– Спасибо, да.
Зазвонил телефон. Сесилия. Билл немного поговорил, затем повесил трубку.
– Торнадо идет. Один из самых больших в истории штата. Может сюда завернуть.
– Вечно что-то случается, когда я читаю. Я заметил, как потемнело.
– Уроки могут отменить. Трудно сказать. Но лучше поесть.