жизнь. С удивлением он осознавал, что почти не помнит о годах, предшествовавших поступлению в пансион. Детство исчезло в туманной дали, растворилось бесследно. Каждый раз, когда он пытался воскресить то или иное событие прошлого, перед его глазами возникала дрожащая, точно рябь на водной глади, картинка, готовая вновь погрузиться в небытие от малейшего дуновения. Пансион Вердье вытеснил из памяти Жюльена все остальное, обрушившись на нее всей своей страшной тяжестью. «Не старайся понапрасну, распрощайся с прошлым, — словно слышал приговор мальчик, — теперь ты здесь, и вряд ли когда отсюда выберешься»
Болтаясь без дела по коридорам, Жюльен исподтишка наблюдал за преподавателями: одни старики да нервные печальные женщины, забитые, со скрещенными под грудью руками. Порой во время урока, погруженный в тоскливое оцепенение, он принимался размышлять о том, что учителя — просто бывшие ученики, приговоренные к пожизненному заключению в стенах пансиона. Однажды осенним вечером они вошли во двор заведения семи — десятилетними детьми, чтобы уже никогда не вернуться обратно. Там они выросли, там и состарились, превратившись из учеников в преподавателей. Да, именно так все происходило в таинственном мирке пансиона. Когда Леон Вердье умрет, его закопают где-нибудь на плацу, подальше от глаз, в той самой земле, которую столько раз топтали копытами лошади императорских гусар, а его место займет самый старый из учителей. Не придется ли и ему, Жюльену, окончить здесь свои дни? Не ждет ли его перспектива сделаться учителем — например, французского или естествознания? И неужели за ним так никто никогда и не приедет?
От тяжелых дум у него начинало першить в горле, и он еле сдерживался, чтобы не заплакать. Письма Клер и Адмирала вносили в его мысли еще большую путаницу. Он мало что помнил о жизни в родительском доме как до, так и после смерти отца — Матиаса Леурлана [4]. Но стоило закрыть глаза, как ему начинало казаться, что он вновь слышит крики, грубую брань, словно свинцом пробивающую дубовые двери донжона — так все называли усадьбу в Морфоне-на-Холме, поскольку она якобы была построена на месте развалин башни средневекового замка. Поместье было куплено семейством Леурланов при распродаже национальных владений в годы революции [5].
Крики… Да, мать и дедушка кричали, бросали друг другу обвинения, посылали проклятия. Жюльен хорошо помнит, как однажды он в ужасе выбежал из дома, помчался куда глаза глядят, заткнув уши и вспугивая стайки ворон, клевавших в поле зерна. Он вновь слышит оглушительный стук дверей, видит, как из чулана извлекаются чемоданы, из шкафов летит одежда, заполняя дорожные сумки. Перед глазами до сих пор стоит мощная фигура деда в широченном плаще — бледное лицо сливается с серебристой бородой. Дед выкрикивает слова, значения которых Жюльен не понимает, не хочет понимать.
В конце концов они уехали вдвоем с матерью в повозке их бывшего работника Франсуа, который всю дорогу говорил о том, что Франция объявила войну Германии, но мать, глядя прямо перед собой, ничего не отвечала, тоже очень бледная, с фарфоровым профилем и нежным маленьким носиком, розово-прозрачным в лучах яркого летнего солнца. Время от времени она брала руку Жюльена в свою, стискивая ее до хруста.
Потом он, кажется, уснул. Ему исполнилось всего семь лет, и бесконечная монотонность пути его утомила. Уткнувшись головой в материнские колени — он и раньше любил так засыпать, — Жюльен улегся на сиденье, с блаженством ощущая сквозь одежду уютное тепло ее тела.
— Кот, настоящий кот, — со смешком замечала Клер. — Льнешь ко всем, чтобы погреться. Люди думают, будто это проявление любви, не подозревая, что коты ими просто пользуются!
Но в тот день она не пошутила и вряд ли даже заметила, что сын задремал. Мысленно Клер находилась где-то далеко, за много километров, в туманной дали, посверкивающей иголочками инея.
Как досадовал Жюльен позже, что проспал большую часть пути, вместо того чтобы насладиться последними часами, проведенными с матерью! Знать бы, что ждет его впереди, он бросился бы ей на шею, задушил в объятиях так, чтобы ей стало больно, покрыл лицо поцелуями, до одури вдыхал бы ее запах, чтобы навсегда вобрать его в себя. О нет, она ничего от него не скрывала, рассказывала ему о пансионе, призывала запастись мужеством, но слова тогда скользили мимо его сознания, не задерживаясь. В первый момент он даже обрадовался, что уезжает из родительского дома, атмосфера в котором день ото дня становилась все более тягостной. В последнее время Адмирал в своем необъятном пастушеском плаще, выдубленном всеми ветрами, с толстенной палкой, служившей ему вместо трости, вызывал у мальчика безотчетный страх.
— Это вы его убили! — твердил старик, тыча палкой в сторону Клер. — Люди видели, как вы околачивались на верфи, возле стапелей. Будь сейчас Средневековье, за подобное злодеяние я замуровал бы вас в подвале!
— Выживший из ума старик! — парировала мать. — На дворе тысяча девятьсот тридцать девятый год, очнитесь! Не воображайте себя сеньором Морфона — в ваших жилах нет ни капли голубой крови. Вы всего-навсего жалкий торговец ореховой скорлупой, которого ждет неминуемое разорение!
Когда повозка остановилась возле ворот пансиона Вердье, глаза матери увлажнились.
— Приехали, — тихо произнесла она. — Я внесла плату за пять лет проживания — все, что у меня было. Пока ты слишком мал, чтобы в этом разобраться, но помни: ты должен держаться молодцом и верить. Мне придется начать новую жизнь; как только удастся ее наладить, я за тобой приеду. Ведь ты уже большой, и у тебя хватит мужества, правда?
— Правда, — пробормотал Жюльен, — но пять лет — это слишком долго.
Он не сумел лучше выразить свою мысль, в то время как в глубине его существа другой, внутренний, голос рычал тигром: «Нет, ты не можешь просто так взять да и уехать. Не настолько я взрослый, чтобы жить самостоятельно. Я еще маленький, ты должна быть со мной».
К счастью, мальчику удалось удержаться от жалобных слов и не заплакать, даже когда повозка покатилась по серой пыльной дороге и вскоре окончательно затерялась среди угрюмых домишек городской окраины.
В тот же вечер он познакомился с Антоненом, тощим голенастым подростком с едва начавшими отрастать волосами — недавно ему выводили вшей.
— Ближайший городишко называется Борделье потому, что там раньше находился самый большой бордель кантона, — объяснил парень. — Знаешь, что такое бордель?
Жюльен, которому послышалось «край крыла» [6], кивнул, не догадываясь, о чем идет речь. Перед его глазами возник образ парящих в воздухе чаек.
— Хотя… ведь ты и сам из деревни, небось всякое повидал… ну, свинство, которым взрослые занимаются на сеновале или в хлеву. При случае расскажешь.
Потом, сделав шаг назад, принялся внимательно разглядывать Жюльена.
— Странно, но на деревенщину ты не похож. Когда вчера старина Леон сообщил о твоем приезде, я приготовился увидеть этакого увальня в деревянных башмаках и с соломой в шевелюре.
Не будь Жюльен настолько подавлен разлукой с матерью, он возразил бы, что в Морфоне-на-Холме никто и не считал его деревенским — скорее кем-то вроде помещичьего отпрыска. Местные крестьяне как огня боялись Адмиралова гнева и кланялись ему в пояс, если, на несчастье, их пути пересекались со стариком в темном плаще, вечно что-то бормотавшим себе в бороду и напоминавшим обезумевшего Мерлина [7], уже неспособного найти дорогу в Броселиандский лес.
В какой-нибудь повести для подростков, вероятно, так бы и было написано: «С этого началась его дружба с Антоненом — с глупой и недоброй шутки». Но дружбы-то как раз и не получилось: за пять лет пребывания в пансионе их знакомство свелось лишь к союзу двух пленников, борющихся с одиночеством и предпочитающих хоть плохонькие, но все же приятельские отношения холодной разобщенности обитателей пансиона.
— Не заливай, — заключил Антонен. — Слишком уж ты мал, чтобы знать о борделях. Объясню попозже, когда устроишься в дортуаре.
Прошло пять лет. Все эти годы где-то продолжалась война, отголоски которой доносились и до пансиона Вердье. Учителя постоянно перешептывались, сообщая друг другу последние сводки, передаваемые по Лондонскому радио.
Жюльену горе-конспираторы были смешны: уж слишком театральным выглядело это шушуканье по