– Это вы-то несчастная! – изумилась миссис Доусон. – Вы первая, от кого я слышу подобное. Вы такая яркая, такая… Честное слово, не знаю, что мы станем делать, когда сэр Майкл похитит вас.
После этого разговора они не однажды возвращались к этой теме. Люси не выказывала никаких эмоций, когда речь заходила о восхищении баронета, и в семействе врача молчаливо решили, что, когда бы сэр Майкл ни сделал свое предложение, гувернантка, само собой разумеется, примет его: для девушки без состояния упустить такой шанс было бы чистым безумием.
Однажды туманным июньским вечером сэр Майкл, сидя рядом с Люси Грэхем у окна в маленькой гостиной врача, воспользовался тем, что хозяева, сославшись на какую-то случайную причину, разом поднялись и тактично оставили их одних, и заговорил о том, что давно лежало на его сердце. Он промолвил несколько торжественных слов и попросил у гувернантки ее руки.
– Но если вы не любите меня, – добавил он, – лучше разбейте мне сердце, но откажите. Нет большего греха, чем идти замуж без любви. И если путь к моему счастью лежит через такой грех – ваш грех, Люси, – то не нужно мне такого счастья.
Люси Грэхем сидела, не глядя на сэра Майкла. Лицо ее было обращено вдаль, к туманному закату, и сэр Майкл, видя только профиль, не мог уловить выражения ее глаз. Если бы это ему удалось, он увидел бы тоскливый взгляд, устремленный не к горизонту, а гораздо дальше, в бесконечную неизвестность, в иной мир.
– Люси, вы слышите меня?
– Да, – печально отозвалась она. Впрочем, в ее тоне не было холода и не чувствовалось, что слова сэра Майкла как-то обидели ее.
– Итак, ваш ответ?
Несколько мгновений она сидела молча, наблюдая, как деревня погружается во тьму. Внезапно она с неожиданной страстью повернулась к сэру Майклу, и лицо ее засветилось той новой и чудесной прелестью, какую баронет увидел даже в нарастающей мгле.
Мисс Грэхем упала перед ним на колени.
– Нет, Люси, нет, нет! – горячо запротестовал он. – Не здесь! Пожалуйста, только не здесь!
– Нет, здесь, здесь, – промолвила она все с той же необычной страстью, и слова ее прозвучали негромко, но со сверхъестественной отчетливостью, – здесь, и только здесь! Какой вы добрый! Будь на моем месте другая, в сто раз лучше меня, она бы полюбила вас от всей души. Но вы ждете от меня слишком многого, слишком многого. Подумайте, какая у меня была жизнь, – только подумайте. С самого детства я не видела ничего, кроме бедности. Отец мой был джентльменом – умным, образованным, великодушным, красивым, но – бедным. Матушка моя… Впрочем, позвольте мне о ней умолчать. Бедность, злоключения, мытарства, потери, унижения… Нет, при вашей спокойной и обеспеченной жизни вам меня не понять, не прочувствовать всего, что испытала я. И потому я говорю: вы ждете от меня слишком многого. Поймите: я не могу быть бескорыстной, я не настолько слепа, чтобы не видеть благ, что сулит мне такой союз. Нет, не могу! Не могу!
В этом возбуждении, в этой страстной горячности было нечто такое, чему трудно было дать точное определение и от чего баронет почувствовал смутную тревогу.
Между тем Люси по-прежнему была у него в ногах, и в эти мгновения она не просто стояла на коленях – она раболепствовала перед ним! Ее тонкое белое платье разметалось по полу; ее волосы упали бледной волной на плечи; ее большие голубые глаза поблескивали в сумерках. Она сжимала черную ленточку, свисавшую с ее шеи, сжимала так, словно эта ленточка душила ее.
– Вы ждете от меня слишком многого, – повторила она. – Я себялюбива с самого детства.
– Люси, Люси, скажите прямо: я вам не нравлюсь?
– Не нравитесь? Вы? Ах, нет, нет!
– Может, вы любите кого-то другого?
Она громко засмеялась.
– Я никого не люблю. Никого в целом мире.
Он был счастлив, услышав такой ответ, но ее странный смех был ему неприятен. Чуть помолчав, он с заметным усилием промолвил:
– Что ж, Люси, я не буду ждать от вас слишком многого. Я знаю, что я – старый болван с романтическими вывертами, но если я не вызываю в вас отвращения и неприязни и если вы никого не любите, не вижу причин, почему бы нам не стать счастливой парой. Итак, по рукам, Люси?
– Да. Я согласна.
И он поднял ее, и поцеловал в лоб, и затем, тихим голосом пожелав ей доброй ночи, вышел из дома, не задержавшись ни на минуту.
Он вышел немедленно, этот глупый стареющий джентльмен, потому что сердце у него билось часто- часто. Нет, он не чувствовал ни радости, ни торжества, – он чувствовал нечто похожее на разочарование, и неудовлетворенное желание саднило и раздражало его. Слова Люси убили в нем надежду. Как и всякий мужчина его возраста, он знал теперь совершенно определенно, что ему уступили, рассчитывая на его состояние и положение в обществе.
Тем временем Люси Грэхем медленно поднялась по лестнице и вошла в свою комнатушку. Поставив тусклую свечу на ящик с рисовальными принадлежностями, она присела на край кровати.
– Вот и все, – сказала она. – Конец моей зависимости, конец тяжкой, нудной работе, конец унижениям. Все, что было в моей прошлой жизни, исчезло. Все, что может рассказать, кто я такая и откуда, похоронено и забыто. Все кроме этого, кроме вот этого.
Она сняла черную ленточку и взглянула на то, что было на ней: не медальон, не миниатюра и не крестик – это было кольцо, завернутое в продолговатый клочок бумаги, покрытый печатными и письменными буквами, пожелтевший от времени и измятый многочисленными сгибами.
2
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
Он бросил в воду недокуренную сигару и, облокотившись о фальшборт, задумчиво взглянул на волны.
– Голубая, зеленая, опаловая, – сказал он. – Опаловая, голубая, зеленая… Скука смертная! Все бы ничего, но три месяца такой жизни – это слишком долго, особенно когда…
Он оборвал фразу. Похоже, на самой ее середине ему пришла в голову мысль, которая унесла его за тысячу миль отсюда.
– Бедная девочка, то-то она обрадуется! – пробормотал он, открывая ящик для сигар и с отсутствующим видом рассматривая его содержимое. – То-то обрадуется, то-то удивится! Бедная девочка! Ведь прошло три с половиной года: то-то удивится!
Это был молодой человек лет двадцати пяти. Смуглое лицо, бронзовое от загара, красивые карие глаза, в которых играла женственная улыбка, искрившаяся из-под черных ресниц, густая борода и усы, закрывавшие всю нижнюю часть лица. Он был высок, атлетического телосложения, в просторном сером пиджаке и фетровой шляпе, беззаботно нахлобученной на копну черных волос. Звали его Джордж Толбойз, и был он пассажиром из кормовой каюты «Аргуса», доброго судна, следовавшего на всех парусах из Сиднея в Ливерпуль с грузом австралийской шерсти.
Вместе с ним кормовую каюту занимали еще несколько пассажиров первого класса. Пожилой торговец шерстью, сколотивший состояние в колонии, возвращался с женой и дочерьми; тридцатипятилетняя гувернантка ехала домой, чтобы выйти замуж за того, с кем была помолвлена уже целых пятнадцать лет; сентиментальная дочь богатого австралийского виноторговца направлялась в Англию, чтобы завершить образование.
Джордж Толбойз был на судне главным заводилой и душой компании. Никто не знал, кто он, чем занимается и откуда следует, но нравился он всем и каждому. Толбойз сидел во главе обеденного стола рядом с капитаном, помогая ему воздавать должное искусству судового повара. Он открывал бутылки с шампанским и пил со всеми, кто подворачивался под руку. Он рассказывал забавные истории, и сам при этом смеялся так заразительно, что нужна была железная выдержка, чтобы не покатиться со смеху вместе с ним. Он бесподобно играл в «спекуляцию» и «двадцать одно», завладевая всеобщим вниманием настолько, что, пронесись в эти минуты ураган – никто бы и ухом не повел.
Живость мистера Толбойза создала у окружающих несколько преувеличенное представление о его