эпоха ему выпала беспокойная. И все же то была моя родная эпоха.
А в британской литературе между тем настал час ностальгии. Едва ли не все шесть романов, вошедших в финальный список Букера (под прицельным огнем телекамеры я их сдуру обозвал «бабуськиными»), принадлежали перу авторов более чем восьмидесятилетнего возраста. И едва ли не во всех описывалась девическая любовь, пресекшаяся теплой летней ночью 1913 года на пляжном топчане Довиля или Ле Туке (ну, в крайнем случае — на дне лодчонки, пришвартованной к кембриджским мосткам), но не пересекшая рубежей девичества. Нет, вы вдумайтесь. Я человек молодой, родился всего за год до высадки на Луну и все, что произошло раньше изобретения текстового редактора «Уорд перфект», воспринимаю как глухую древность. Неудивительно, что эти романы казались мне историческими — хотя сами убеленные сединами писательницы с полным основанием утверждали, что их творенья посвящены современности. Правда, я англичанин новой формации, какие селятся в Камдене (вообще-то нам больше нравится называть свой район Айлингтоном). Попробуйте обвинить меня в сексизме и расизме, попробуйте ославить меня эйджистом, то бишь геронтофобом. Я не спорю: старикам, да и любой другой социально ущербной прослойке должны быть предоставлены все права. Но кроме того, я лондонец. На излете унылого столетья я живу в столице, зараженной мусором и упадком; бомжи здесь ночуют в картонной таре, на тротуарах смердят груды отбросов, спускаясь в подземку, чувствуешь, что быт этого надломленного мегалополиса скоро сравнится с бытом истерзанного бомбежкой Бейрута, а мир, описанный в подобных романах, тебе удивителен и чужд.
Теперь я стал старше и опытней. Задним числом я понимаю, что держался чересчур развязно, чуток пережал, маленько зарвался — словом, перегнул палку. Я говорил о книгах, которые в лучшем случае успел пролистать, в худшем — прочесть аннотацию на обложке (если честно, позже, на досуге, я ознакомился с некоторыми из них подробнее, и они меня приятно поразили). Авторы божились, что замыслы романов вызревали в средоточии мудрости, годами копившейся в авторском естестве, и закалялись в горниле творческого воображения — и не зря божились. Теперь я знаю: тоска по минувшему (по тому, что еще не состоялось для нее как минувшее) — удел юности, а не зрелости; именно юность вслепую отличает прошлое-подлинник от прошлого-подделки. Я усвоил (какой ценой — вы потом узнаете, если захотите читать дальше): доля тех, кто старше тебя, порой сложнее и извилистей, чем твоя, и они тоже умеют спорить с судьбой, и случившееся до твоего появления на свет вовсе не целиком заслуживает забвения. И все же — поставьте себя на мое тогдашнее место, не осуждайте, проникнитесь. Вот он я, дурак дураком, и вот камера — в лоб, встык. Загвоздка в том, что взгляд линзы гипнотизирует вас: внушает, что ваш собеседник — она сама или же, по крайности, смазливая девица с нею рядом, но никак не вся орава британских телезрителей. Людям моего поколения свойственна спонтанность реакций; мы соображаем, жуем и страждем наскоро. Би-би-си требовала от меня импровизации на тему букеровских финалистов. Что требовала, то и получила.
Я молол языком как одержимый. Эпитеты «сентиментальный», «невежественный», «клишированный», точно воробьи, спархивали с моих уст. Минуты через две хнойная дама меня прервала (что за хамство, подумал я), оператор проверил качество записи, особа в балахоне воскликнула: «Ну, блеск!» (впоследствии выяснилось, что она говорит это по всякому поводу, и хорошему, и плохому). Кто-то уже волок к площадке очередную жертву, Джона Мортимера (или мужчину, сходного с Дж. Мортимером статью, лицом и повадкой); а я, тупо ликуя — причастился-таки голубизны экрана, урвал кусок видеобессмертия, — побрел восвояси через громадный, тесный, украшенный масляными портретами видных лондонских богатеев вестибюль за вожделенной подачкой, за понюшкой спиртного. Пологая каменная лестница была уставлена девушками в оборчатых фартуках, и каждая с казенным радушием протягивала мне серебряный поднос, где теснились напитки, приличествующие событию: шампанское или полноценный эрзац шампанского, апельсиновый сок, экологически чистая вода, искристый джин с тоником, в котором, словно айсберги у побережья Антарктиды, истаивали кубики льда. Я цапнул сразу два фужера с шампанским — один для себя, другой якобы для спутницы; надо заметить, чудесное поколение, к коему я принадлежу, беззастенчиво набрасывается на любую халяву. Мне предстояло общаться с прозаиками, а настоящая проза давным-давно учит нас: первый глоток алкоголя — первый шаг к запретным усладам. Я протиснулся в фойе, забитое публикой в парадных костюмах.
И быстро понял, что финальная церемония Букера — совсем не то, чего я ожидал. Литература как таковая тут сбоку припёка. Первый же гость, с которым я заговорил, назвался Нилом Кинноком; впоследствии я решил, что это, скорей всего, и вправду был Киннок, ибо на мои глубокомысленные соображения о литературном новаторстве в культуре постпостмодерна он отвечал невпопад. Второй собеседник представился Ричардом Роджерсом; с ним-то, по идее, и надо было обсудить проблемы постпостмодернизма, а вовсе не кинозвезд, увлекающихся верховой ездой. Третий отрекомендовался главным управляющим Английским банком; четвертый уверял, что владеет едва ли не всеми пахотными землями Западной Англии. Пятый, седьмой, двенадцатый: банкиры, бизнесмены, политики, послы разных стран, чьи народы не мыслят себя вне литературного процесса. Картина получалась парадоксальная: сливки искусства и власти в черных фраках, белоснежных сорочках, в орденах и лентах, нежно голубеющих под галстуками, — и я в зеленой ветровке и кроссовках «Рибок». Я угодил в гущу профессиональных трепачей, но сегодня вечером они трепались о том, о чем треплются профессиональные трепачи, когда хотят просто потрепаться между собой: о котировках валют, о твердых экю и мягких посадках, об отпусках и здравницах, о своих шикарных виллах в Дордони и своей неизбывной неприязни к французам.
Потеряв терпение, я остановил какого-то фрачника (выяснилось, что это Джон Мейджор; впрочем, в ту осень он и сам еще как следует не понимал, кто он, собственно, такой) и спросил, где же скрываются писатели. Он помедлил, любезно улыбнулся и указал в глубь фойе, на увешанную портретами стену. Указание Мейджора (в данном, конкретном случае) было на редкость точным. Вплотную к стене жалась перепуганная стайка финалистов — тех, к чьим романам жюри так и сяк примеряло заветную премию. Они переминались с ноги на ногу и прихлебывали апельсиновый сок в плотном кольце угрюмых литагентов и дамочек из издательских пресс-бюро, причем всех дамочек звали Фионами. Как я и полагал, стайку в основном составляли престарелые леди — за исключением невероятно юной девушки, только осваивающей бабулькино ремесло, и автора мужеска пола родом из южного полушария, который преодолел несколько часовых поясов и оттого клевал носом. Лишь одна из четырех леди удосужилась сделать перманент — седые шевелюры остальных пребывали в кокетливом беспорядке. Две зачем-то прихватили с собой пластиковые пакеты для продуктов; одна уже всхлипывала; другая жаловалась, что выпила слишком много сока и у нее неладно с животом. Все романисты растерянно озирались по сторонам, будто так толком и не поняли, какого, собственно, рожна им тут делать. Догадаться, что перед вами литераторы, можно было лишь по косвенным приметам: брюзгливые, зловредные физиономии, взаимная неприязнь. К этому времени члены жюри как раз кончили совещаться и смешались с толпой, на ушко поверяя родным и близким имя лауреата. Однако по букеров-ским правилам героев дня держат в неведении до самого что ни на есть последнего момента, чтобы момент получился воистину волнующий; и финалисты тщетно пытались угадать счастливчика, достойного уже не какой-то там хилой неприязни, а могучей и праведной ненависти.
Я собрал в кулак все наличное обаяние (не сочтите за похвальбу — определенное обаяние мне порой присуще) и стал подъезжать к Фионам с тем, чтобы они позволили задать своим подопечным парочку вопросов о влиянии черного реализма на их творчество. Но Фионы, все как одна, отказали наотрез: дескать, никаких интервью, пока не будет объявлен результат, победителя отдадут на растерзание прессе, а побежденные, соответственно, повлекутся прочь тернистой дорогой, каждый — своей. До сих пор не пойму: может, Фионы лукавили? может, нутром чувствовали, что подобострастной статьи от меня не дождешься? И правильно чувствовали; я намеревался писать не о финалистах, но о культурной дистанции меж собой и финалистами. Для них жанр романа выполнял метафорическую функцию, и женственность их оставалась кособокой, будто амазонка с урезанной грудью; а для меня, газетчика, метафора была необязательной роскошью, запутывала голую логику факта, и женская грудь упругой рогаткой, жаркой двойною вершиной скользила по моей коже. Они закоснели в пуританском единомыслии; а меня воспитала беззубая вседозволенность. Вспоминая тот вечер, я отдаю должное интуиции Фион.
Раз уж вы добрались до этого места, вам, верно, хочется (или не хочется, кто вас разберет) побольше узнать о моей жизни, литературных пристрастиях, о мировоззрении в конце концов. Я мог бы заморочить вам голову нескладным автобиографическим очерком (семья, школа, успехи в спорте, ранние несмелые