Кодичила. Он ничего не забывает и ничего не прощает. Грозный соперник, у него везде дружки. До свидания. Пойду на него пахать».
Тех, кому не терпится выяснить, побывал ли я в венской опере, извещаю: не побывал. Едва Герстенбаккер, как пристало послушному аспиранту, повлекся на заклание к Кодичилу, я набрал номер люкса Лавинии в «Отеле де Франс». «Я в постели нежилась, пила кофе с пампушками. Слушай сюда, на вилле Гермеса открыта изумительная выставка «Эротизм: предвкушение любви». Я взяла два билета. Валяй ко мне, поглядим, с чем этот эротизм едят». «Мне сегодня только эротизма недоставало. У меня важные новости». И я поведал ей о Кодичиле и Кодичиловом чудаковатом аспиранте. «Глупости, — отвечала Лавиния. — Что ж, старпер Кодичил не сам свои книжки пишет?» «Похоже, в Европе так исстари повелось. Вспомни школу Рембрандта». «Ты хочешь сказать, «Божественную комедию» на самом деле сочинил помощник Данте? А «Фауста»— ученик Гёте?» «Именно. Больше того, Кодичил клянется, что ни черта не знает. И никто ни черта не знает. Им так удобней». «Я в курсе. Здесь это называется болезнью Вальдхайма. Дело пахнет керосином, Фрэнсис».
«И что теперь? Кодичил был единственной зацепкой». «Предоставь это мне. Эротизм денечек поскучает. Сейчас позвоню в Лондон, свяжусь с трансагентством, сгоняю в банк за наличными. Что толку ходить в продюсерах, когда продуцируешь сплошной кукиш с маслом?» И, надо отдать ей должное, на сей раз Лавиния кукишем не ограничилась. Добыла деньги, билеты, заказала гостиницу — спродуцировала все необходимое. Вскоре (утренняя свежесть еще не успела отхлынуть) я очутился на платформе одного из венских вокзалов, где стоял трансъевропейский экспресс «Сальери» — гигантский пассажирский состав, из тех, что непрерывно отращивают хвост, распадаются на звенья, удваиваются и уполовиниваются: тот вагон следует в Брюгге или в Альтону, этот — в Бригенцу или в Таллин. Вагон, у которого я очутился, следовал в Будапешт, а Лавиния почему-то опаздывала. За три минуты до отправления она грузно подбежала ко мне, размахивая очередным пластиковым бумажником.
«Держи, этого надолго хватит. Главное, не упускай сверхзадачу, придерживайся собственного сценария: непостоянство в политике, непостоянство в любви». «В Лондоне мне казалось, что Криминале и вправду таков. Будем считать, что я не ошибся». «Не мог ты ошибиться! Мы с тобой телевизионщики или кто? А доберешься до этого Холло — прилипни к его жопе как банный лист!» «Верно ли я заключил, что ты со мной не поедешь?» «Лапа, не сердись, у меня и в Вене хлопот полон рот». «Какие тут-то могут быть хлопоты?» «С местным колоритом и натурными съемками знаешь сколько мороки? Ах я дурында! Мне ж так хотелось сходить с тобой в оперу, а потом шампунчику хлебнуть». «Не казнись, Лавиния. Ты себе кавалера непременно найдешь». «Непременно найду», — согласилась Лавиния. «И будь добра, позаботься о юном Герстенбаккере. Без него б мы пропали». «Спокойно, спокойно. Я ему звякну и привечу как умею», — пообещала Лавиния.
В дальнем конце платформы засвистел, замахал жезлом кондуктор; я поднялся в вагон, следующий до Будапешта. «Лапушка, ну до чего обидно, — Лавиния подпрыгнула и оглоушила меня поцелуем. — Вот так всегда: оттягиваешь самый приятный момент, оттягиваешь — и упускаешь навсегда». «Очень обидно». «Ну, лапуля, пока, я понеслась, у меня деловая встреча в «Захере». Ни пуха ни пера, и заруби себе на носу, повторяй перед сном, как молитву: бюджет у нас не разгуляешься». «Хорошо, Лавиния». Двери тамбура с шипеньем захлопнулись. Я отыскал свое купе второго класса и сел, провожая глазами рекламные щиты с надписями МЕЛКА и МИНОЛТА, БАУХАУЗ и БРИТИШ ПЕТРОЛЕУМ, СПАР и ВАН, мелькавшие за окном. А затем поезд помчал меня к самому сердцу Европы, к самому порогу профессора Басло Криминале.
5. Где вас застиг конец 80-х?
Так где же, в какой точке планеты, застиг вас конец 80-х? Не знаю, как вы, а я могу ответить на этот вопрос почти исчерпывающе, будто старожил, который доподлинно помнит, чем занимался в тот самый миг, когда убили Джона Ф. Кеннеди. Я ехал в прославленном трансъевропейском экспрессе «Сальери» из Вены в столицу Венгрии Будапешт с кратковременным (впрочем, жизнь распорядилась иначе) визитом. Один- одинешенек в сером интерьере купе; на багажной полке — тощий кейс, на одежном крючке — легкий анорак. У колена — карманное издание «Волшебной горы», прекрасной книги Томаса Манна об упадке Европы накануне первой мировой. Начав читать, я почему-то не продвинулся дальше четвертого абзаца и отложил роман в сторону. Я увидел «Волшебную гору» в роскошном венском магазине «Британская книга» близ собора Св. Стефана и недолго думая купил. Ведь это, в сущности, путеводитель по сумрачному лесу рубежа эпох, вдоль опушки коего только что любезно провел меня младой Герстенбаккер. Была и другая причина. Прототипом манновского персонажа Нафты, олицетворяющего философию XX века, явился венгерский марксист Дёрдь Лукач. А считается, что именно авторитет и методология Лукача (р. в 1885 году в Будапеште, среди соч.: «К истории реализма», «Теория романа»), которого Манн характеризует так: «Он прав до тех пор, пока не закроет рот», — именно они оказали наибольшее влияние на того, за кем я охотился, на Басло Криминале.
С первых же строк я почувствовал себя не в своей тарелке. Ибо роман начинается так: милый юноша Ханс Касторп — доброжелательный, прямой, застенчивый (словом, такой, как я) — сидит один в обитом серым сукном купе трансъевропейского поезда, на полке — чемоданчик, на крючке — пальто, рядом — книга в бумажной обложке. Он отправился по следу судьбы на восемьдесят лет раньше, он покинул низины, где царила неразбериха, и поднимался по склонам гор, думая, что скоро вернется, но жизнь распорядилась иначе. Ему предстояло кардинально пересмотреть свое отношение к реальности, а реальности — кардинально перемениться. Я поспешно захлопнул книгу и взглянул в окошко на Бургенланд, еще не так давно подконтрольный советским войскам. Слева тянулась пойма Дуная: топи, лоскутья лугов, миниатюрные тракторы, деревушки с луковичными церквами (теперь дом с кочаном на крыше уже не казался диковинкой). Справа, за высокими холмами, громоздились бурые зазубрины и белые пики Восточных Альп. Мутный влажный ветер овевал равнину; горы клубились черными вьюжными тучами. Позади была барочная, капризная Вена; впереди — венгерская граница, Хедьешхалом; в 5б-м и 89-м тут пролегали скорбные маршруты беженцев, но сейчас все спокойно, все, дескать, чудненько.
Дабы расслабиться, я задвинул Манна в дальний угол сиденья и повнимательней осмотрел уютное купе. На мусорном баке, чья крышка могла служить также столиком или полочкой, лежали два малоформатных издания: администрация поезда всемерно заботилась о том, чтоб привередливые иностранцы вроде меня не заскучали ни на минуту. Расписание на голубой бумаге, настырно-педантично знакомящее пассажира с хронометражем всяческих прибытий и убытий экспресса «Сальери». И захудалая австрийская газетенка «Курир», помеченная пятницей 23 ноября 1990 года (вот вам, кстати, и дата моего железнодорожного путешествия). Я уже говорил, что с немецким не в ладах, но при благоприятном стечении обстоятельств — после двух ночи, после двух рюмок, после двух суток в германоязычной среде — понимаю почти все. Длинный заголовок под логотипом гласил: «Die Eiserne Lady gibt auf: Rückritt nach 11 Jahren. Eine Ära ist zu Ende».
Я сразу смекнул, что редакция «Курир» почти наверняка имеет в виду премьер-министра Великобритании г-жу Маргарет Тэтчер, при чьем правлении я сформировался как личность, — если только в мире без моего ведома не проклюнулись еще какие-нибудь железные леди. Перейдя в билингвистический режим, я приступил к анализу заголовка. Похоже, так: «Железная леди уходит со сцены: одиннадцати лет ей хватило с лихвой. Заканчивается целая эпоха». Не может быть, одернул я себя, ты перевел эту фразу неправильно. Должен подчеркнуть, что принадлежу к славному поколению «детей Маргарет Тэтчер». В 1979-м, когда мой лоб еще пятнали отроческие утри, ее чеканная поступь сотрясла своды дома на Даунинг- стрит, 10, и зазвенел под сводами ее пронзительный клич: «Что ж, за дело!» Труд свой и быт я гнул по ее лекалу. Взлеты и провалы, подъемы и спуски, расцветы и упадки, бабахи и хрупики трех ее должностных сроков диктовали сюжет моей личной взрослости. Мечты и кредиты, работа с огоньком и мопед с моторчиком — все во мне обличало птенца эпохи, которую газета на купейном столике определяла термином Der Thatcherismus, и по-немецки это слово, как ни странно, звучало внушительней, чем по-английски.
Сошла со сцены, удалилась в тень, прикусила язычок? Что ее заставило? Мыслимо ли это, почему, зачем? Я перелистал газету и отыскал огромную, на разворот, статью «Das Ringen um die Nachfolge».