запахов.
Он не оглядывался.
Солнце спускалось ниже и ниже. Он ощущал кожей, как его тень, удлиняясь, стремится остаться там, где следовало бы остаться ему самому. Нет, это было неправильно — уходить из пещеры, где он жил еще ребенком. В пещере он нашел для себя десятки занятий, развил сотни разных пристрастий. Выдолбил в камне очаг и пек себе каждый день свежие лепешки, самые разные, но неизменно чудесные на вкус. Сам растил для них зерно на узенькой горной терраске. Сам делал прозрачные искрящиеся вина. Сам создавал музыкальные инструменты, флейты из серебра и иного, шипастого металла, а также маленькие арфы. Сам сочинял песни. Сам сколачивал стульчики и ткал материю, чтоб одеться. А еще рисовал картинки на стенах пещеры светящимся кобальтом и кармазином, и картинки, замысловатые и прекрасные, горели долгие ночи напролет. И еще то и дело перечитывал книжку стихов, которую написал в пятнадцать лет, — бывало, родители с затаенной гордостью читали ее друзьям. Что и говорить, это было замечательно — жить в пещере и предаваться немудреным занятиям.
На закате он достиг перевала. Музыки было не слышно, запаха тоже не слышно. Вздохнув, он присел на минутку передохнуть, прежде чем начать спуск по ту сторону гор. И закрыл глаза.
Белое лицо снизошло к нему сквозь зелень воды.
Он поднял пальцы к глазам, ощупал их сквозь веки.
Белые руки тянулись к нему, преодолевая силу прибоя.
Он вскочил, подхватил узелок с ценностями и чуть было не двинулся дальше — но тут ветер переменился. Слабым-слабым эхом до него долетела музыка — сумасшедшая, металлическая, громовая, но теперь удаленная на много миль. И последняя капелька аромата духов каким-то образом отыскала путь наверх среди скал…
Когда взошли луны, Сио повернулся и двинулся — почти на ощупь — назад, к пещере.
Пещера показалась холодной и чужой. Он развел огонь и наскоро поужинал хлебом и дикими ягодами со мшистых окрестных скал. Как быстро, едва он покинул пещеру, она остыла и сделалась неприютной! Шорох собственного дыхания и то отражался от стен как чужой и незнакомый.
Загасив огонь, он улегся поспать. Однако на стене пещеры мерцало тусклое пятнышко света, и он знал, что свет ухитряется подняться на полмили из окон того домика у канала. Он зажмурился — и все-таки свет достигал его. То свет, то музыка, то запах цветов. Помимо воли он то всматривался, то вслушивался, то вдыхал: троица небывалых импульсов не оставляла его в покое.
В полночь оказалось, что он стоит перед входом в пещеру. Домик в долине сиял желтыми огнями, как яркая игрушка. А в одном из окон, почудилось, мелькнула танцующая фигура.
«Надо спуститься и убить ее, — сказал он себе. — Вот зачем я вернулся сюда. Убить и похоронить!»
Когда он почти заснул, чей-то полузабытый голос шепнул ему: «Ты лжец, величайший лжец…» Открывать глаза он не стал.
Она жила одна. На второй день он видел, как она бродит по холмам. На третий день она плавала по каналам, несколько часов кряду. На четвертый и пятый день Сио подходил к домику все ближе, ближе — и вот на исходе шестого дня, когда упала тьма, он очутился у самого окна и принялся наблюдать за женщиной.
Она сидела за столом, на котором стояли два десятка медных тюбиков все маленькие, и все красные с одного конца. Покрыв кожу белой, прохладной на вид мазью и превратив лицо в маску, она затем стерла мазь тряпочкой и швырнула тряпку в корзину. Схватила один из тюбиков и прижала к широкому рту, плотно сжала губы, вытерла их, добавила иной оттенок, стерла тоже; опробовала третий, пятый, девятый цвет, коснулась красным щек, серебристыми щипчиками проредила брови. Накрутила волосы на какие-то непонятные штуки и принялась полировать ногти, напевая неведомую, сладостную песню на своем языке, — должно быть, прекрасную песню. Женщина мурлыкала, притоптывая высокими каблуками по деревянным половицам. Она напевала, расхаживая по комнате, нагая, а затем раскинулась мраморной плотью на кровати, опустив голову, свесив желтые волосы до полу и поминутно поднося к очень красным губам огненный цилиндрик. Она сосала цилиндрик, прикрыв глаза и выпуская из узких ноздрей и ленивого рта долгие, неспешные и нестойкие дымовые узоры.
Сио затрепетал. Призраки! Призраки, возникающие прямо у нее изо рта так небрежно, так легко! Она творила, даже не глядя на них…
Ноги, едва она поднялась, грохнули по деревянному полу. Она опять запела. Закружилась, обращая песнь к потолку. Щелкнула пальцами. Распростерла руки, как крылья в полете, и танцевала, танцевала сама с собой, постукивая каблучками по полу и кружась, кружась…
Инопланетная песня. Как хотелось ему хоть что-нибудь понять! Как хотелось обладать даром, присущим некоторым представителям его расы, проецировать разум, читать, понимать и мгновенно переводить чужие языки, чуждые мысли. Он попробовал — вдруг получится? Нет, не получилось — она продолжала петь прекрасную, непонятную песню, и он не мог разобрать ни слова.
— Не бойся измены, храню любовь для тебя одного…
Его одолевала слабость — он вглядывался в ее земное тело, в земную ее красоту, такую несхожую с марсианской, в нечто рожденное за миллионы миль отсюда. Руки его покрывались испариной, веки неприятно подергивались.
Зазвенел звонок.
И она взялась за странный черный инструмент, назначение которого, впрочем, не слишком разнилось от сходного устройства, известного народу Сио.
— Алло! Джанис? Господи, как я рада тебя слышать!.. Она улыбнулась. Она говорила с каким-то дальним городом. Голос ее напрягался, звенел в ушах. Но что, что значили ее слова?
— Господи, Джанис, в какую жуткую глушь ты меня загнала! Знаю, сладкая моя, знаю — отпуск. Но ведь отсюда миль шестьдесят до чего угодно! Все, что мне остается, — играть в карты да плавать в этом чертовом канале…
Черная машина прожужжала что-то в ответ.
— Я не вынесу этого, Джанис! Да знаю я, знаю! Церковники — вот гнусность, что они добрались и сюда на Марс. Все шло так славно! Я хочу услышать только одно — когда мы откроемся снова?
Мило, подумал Сио. Изящно. Неправдоподобно. Он стоял в ночи у открытого окна, любуясь ее удивительным лицом и телом. О чем же они все-таки говорят? Об искусстве, литературе, музыке? Конечно, о музыке — ведь она пела, она же все время пела! Музыка диковинная, но можно ли ожидать, что постигнешь музыку иного мира? Или земные обычаи, язык, литературу? Приходится руководствоваться инстинктом. Надо отбросить прежние заблуждения. Нельзя не признать, что ее красота не сродни марсианской, мягкой, утонченной коричневой красоте вымирающей расы. У мамы были золотые глаза и стройные бедра. А эта, напевающая в одиночку в пустыне, — она куда крупнее, у нее большие груди, широкие бедра… и ноги, да, ноги из мраморного огня, и непонятная привычка разгуливать нагишом, в одних странно постукивающих тапочках. Но ведь, наверное, на Земле у женщин так принято?
Сио кивнул самому себе. Надо представить себе и понять. Женщины далекого мира — обнаженные, желтоволосые, крупнотелые, гремящие каблуками представить себе их всех. А волшебство изо рта и ноздрей! Призраки, бестелесные духи, текущие с губ дымчатыми силуэтами. Безусловно, она колдовское создание, дочь огня и воображения. С помощью своего искрометного разума она рисует образы в воздухе. Кто, как не разум редкостной чистоты и гениальности, способен пить серое, вишнево-красное пламя, чтобы затем испускать из ноздрей разводы непостижимой архитектурной сложности и совершенства? Гений! Художник! Творец! Как же это делается, сколько лет нужно потратить, чтоб освоить такое чудо? И даже располагая временем, как это время использовать? В ее присутствии кружилась голова. Он ощущал неистовую потребность выкрикнуть: «Научи меня!» Но боялся. Робел, как дитя. Видел формы, линии, витой дымок, уплывающий в бесконечность. Наверное, она удалилась в глушь ради одиночества, ради воплощения своих фантазий и чтобы никто ей не мешал и никто за ней не следил. Нельзя тревожить творцов, писателей, художников. Надлежит отступить и хранить впечатления про себя.
Какой народ! — размышлял он. Все ли женщины неистового зеленого мира подобны этой? Все до одной — испепеляющие призраки и музыка? И все расхаживают в своих гремучих жилищах ослепительно нагими?