— Где именно?
— Не помню.
— В общем, я уверена, что большинство за доклады и против небылиц, — утверждает Агнес. — Я полагаю, у нас есть консенсус.
— Не уверен, что вы правы, — говорит Лapc Пирсон.
— Конечно, у нас есть консенсус, — авторитетно заявляет Альма.
— Его нет, потому что некоторые за доклады, а другие предпочитают истории.
— В таком случае давайте проголосуем, — предлагает Агнес.
— А посему, — раздраженно подытоживает Бу, — придется провести собрание, дабы выяснить, как нам прийти к консенсусу.
При этих словах Жак-Поль Версо оборачивается ко мне и тихонько шепчет:
— Круто! Но не многовато ли шведской демократии для одного вечера? А что вы скажете, например, насчет «Джим-Бима» в баре «Московия»? Консенсус?
Просто удивительно, как быстро меняется корабельная жизнь и как много разных мирков заключает в себе одно судно. Наверху осталась благовоспитанная группка шведских пилигримов, ведущих дискуссии о Разуме и либеральной демократии. Двумя палубами ниже, в баре «Московия», человеческие умы уже заняты совершенно иными проблемами. «Владимир Ильич» продолжает свой путь; триумфально шумят машины, и, как будто изголодавшись по родине, корабль несется вперед, через архипелаг, в пустынную Балтику — домой, домой. Галдеж на борту все сильней: возвращающиеся домой русские оккупировали бар. Из громкоговорителей несется веселое бренчание балалайки; кочуют, пробираясь через толпу, бутылки и стаканы. Болтовня, крики, песни, смех доносятся ото всех столиков. Перемещается туда-сюда, передается из рук в руки невесть откуда взявшееся разнообразное движимое имущество — куклы Барби, западные компакт-диски, портативные органайзеры, мобильные телефоны, окорока, головки сыра, шелковые галстуки, старые носки, странные свертки из коричневой бумаги, мрачные черные пластиковые мешки, паспорта, документы с печатями и, насколько я понимаю, списки мертвых душ.
Чтобы эта славянская эйфория ни на минуту не сбавляла оборотов, длинношеие официантки в русских кружевах носятся между стойкой и столиками с живительными порциями шампанского и водки. Нерусские пассажиры удивленно наблюдают за этой картиной. В дальнем углу сгрудились японские туристы со своими непременными рюкзачками; они созерцают окружающее сквозь стекла очков с буддийским спокойствием, подкрепляемым скотчем «Сантори» со льдом. Огромные германские бизнесмены — воплощение ганзейского духа! — обмениваются волнующими сказаниями о массаже и сауне, посасывая при этом животворный коньяк. Шведские бизнесмены обсуждают реформу соцобеспечения и пьют из рюмочек украинский сотерн. Не снимая кепок, надетых все тем же нелепым способом, то есть задом наперед, американские рюкзачники перелистывают страницы «Краткого путеводителя по Новой Земле», вскрывая все новые и новые банки «Будвайзера» и в лепешку сминая пустые жестянки в своих боксерских лапищах. Что касается американских вдовцов, то они выглядят жизнерадостнее, чем когда бы то ни было, и бесстыдно заигрывают с высокими русскими официантками.
Что до меня, я понимаю, какую глупость сделал, потратив так много времени на обсуждение курсов валют с милой блондинистой кассиршей милого блондинистого стокгольмского банка. Мы попали в царство смешных денег. Что я имею в виду? Это ведь русский корабль. Официантки, снующие вокруг столиков, рады принять все, хоть отдаленно напоминающее валюту. Российские рубли, украинские купоны, венгерские форинты, шведские кроны, германские марки — для них все одно. Китайские юани, тайские баты, камбоджийские вонги — короче, все, что звенит или шуршит.
— Что именно, профессор?
— Да вот эта ваша недавняя цитата из Дидро. Про доклады и истории. Я прочел все, что этот парень написал за всю свою жизнь, а написал он, пожалуй, даже слишком много. Но не припомню, чтобы он что-то такое говорил.
— Вы правы, — соглашаюсь я, — возможно, он и в самом деле ничего такого не говорил. Но вполне мог сказать что-то в этом роде. Мне так кажется. А вам?
Версо прищуривается оценивающе.
— О'кей, приятель, теперь я вас понимаю. Вы способны цитировать нашего автора в полном объеме, вплоть до того, чего он никогда не говорил.
— Так оно и есть. Я писатель. Я сочиняю небылицы. А вы? Вы правдолюб? Философ? Специалист по Дидро?
— Не совсем. Я современный философ. Я бы сказал — постмодернистский философ, если в этих терминах нет явного противоречия. Я специалист по опровержению Дидро.
— Это заметно.
— Дело в том, что я занимаюсь деконструкцией. Этим я зарабатываю на корм для своей кошки. В частности, я деконструирую великие наррагивы такого крупного проекта, как Век Разума.
Я бросаю взгляд на своего
— Вы враг разума, верно?
— Да, — отвечает Версо, прикоснувшись к своему «Я ЛЮБЛЮ ДЕКОНСТРУКЦИЮ». — Как и любой разумный человек. А вы?
— Я — нет. Боюсь, я всего лишь старый либерал-гуманист.
— Тяжелый случай, — констатирует Версо. — И все же позвольте мне переубедить вас.
— Ну, если вам угодно…
— Я иду своей дорогой, и я счастлив, но по пути никогда не упускаю шанса что-нибудь слегка деконструировать. Слушайте — сейчас я вобью последние гвозди в гроб Просвещения. Прежде всего, разум оказался совсем неразумным, верно? Фактически он привел прямиком к Французской революции, то есть к первому массовому кровопусканию и всеобщему опустошению, которые и есть главные приметы современности. В результате народились Вико, оспоривший идею разумного прогресса, и Кант, раскритиковавший чистый разум и показавший, что объективного знания не существует. Потом Шопенгауэр доказал, что нашими мыслями движет не разум, а воля. А потом — Кьеркегор и прыжок в темноту: нет больше способов отличить бытие от ничто. А за ним — Ницше и полный триумф иррационального. Вам уже страшно?
— Очень.
— Отлично. А ведь еще ничего не случилось. Но вскоре, вскоре — Хайдеггер и полный коллапс метафизики. Потом Витгенштейн и — нет, лучше помолчим. Короче, экзистенциальный абсурд. И вот мы приходим туда, куда в настоящий момент стремимся.
— Куда именно?
— К Мишелю Фуко и полной утрате субъекта. Помните, что он писал в последнем абзаце «Слов и вещей»?
— Смутно.
— Ладно. Цитирую не дословно, но при вашем подходе к цитированию вам это как раз по вкусу. Что- то вроде: «Идеи разума исчезли из мира так же быстро, как и возникли. Сегодня мыслящий человек подобен лицу, нарисованному на песке у самой кромки волн. Еще мгновение — и все смоет приливом».
— Безмерное и трагическое одиночество Дидро?