расположения и неотвязно окружала бесчисленными знаками внимания.
Раболепие часто порождает деспотизм. Ее почти рабское поклонение вместо того, чтобы смягчить мое сердце, только взлелеяло в нем суровую нетерпимость. То, что она кружила вокруг меня, как зачарованная птичка, превратило меня в твердокаменный столп; ее заискивающий тон раздражал, а льстивые речи лишь укрепляли во мне бдительность.
Временами я задавался вопросом: для чего она тратила столько сил, чтобы меня завоевать, когда несомненно более выигрышный для нее Пеле был уже в ее сетях, к тому же она знала, что я проникнул в ее тайну, хотя и не слишком раскрылся. Ей определенно свойственно было сомневаться в истинности таких качеств, как скромность, бескорыстие, привязанность, и недооценивать их; присутствие в ком-либо этих черт говорили ей о слабости характера, в то время как гордыня, жесткость, эгоизм служили доказательством силы. Она готова была попирать ногами скромность и преклоняться пред надменностью; нежность она встретила бы с едва прикрытым презрением, а в ответ на безразличие докучала бы непрерывным обхаживаньем. Душевная щедрость, преданность, подлинная восторженность вызывали у нее неприязнь, а к притворству и своекорыстию она обнаруживала предпочтение — в ее глазах они были истинной мудростью; к моральной и физической деградации, к умственным и телесным изъянам она относилась весьма снисходительно, потому как могла ими воспользоваться как контрастом к собственным совершенствам. Когда же она становилась жертвой силы, несправедливости, тирании, то воспринимала их как естественных владык; она не испытывала к ним никакой ненависти и не порывалась дать им отпор; праведное негодование, которое они разжигают в некоторых душах, было ей неведомо.
Среди существ фальшивых и эгоистичных она слыла благоразумной, а среди жалких и униженных — милосердной, бессовестные и наглые называли ее добродушной, а совестливые и скромные поначалу доверчиво внимали призыву считать ее своей, однако в скором времени позолота ее притязаний осыпалась, и, увидев настоящий материал, ее отталкивали как подделку.
ГЛАВА XVI
В течение следующих двух недель я достаточно понаблюдал за Фрэнсис Эванс Анри, и у меня сложилось весьма определенное представление об ее характере. Я нашел, что она в значительной степени обладает по крайней мере двумя замечательными свойствами натуры, а именно упорством и обязательностью; я понял, что она по-настоящему способна учиться и не боится трудностей.
Сначала я предложил ей точно такую же помощь, как и другим ученицам; я принялся разъяснять ей каждую языковую трудность, но очень скоро обнаружил, что подобная помощь воспринята моей новой ученицей как унижение и гордо отвергнута. Тогда я задал ей большое упражнение и предоставил в одиночку решать все сложности, которые могли там встретиться. Она рьяно взялась за дело и, быстро справившись с одним, нетерпеливо потребовала другое задание. Это об ее упорстве; что же касается обязательности, то качество это проявилось следующим образом. М-ль Анри любила учиться, но не любила учить; ее ученические успехи зависели только от нее, и на себя она с уверенностью могла положиться; успех же ее как учителя обусловливался отчасти — а возможно, и большей частью — желаниями других людей; вступить в столкновение с чужой волей, попытаться подчинить ее своей стоило ей мучительнейших усилий, ибо (как это свойственно многим) ее сковывала робость и щепетильность. Она была сильной и отнюдь не робкой, когда это касалось лично ее, и всегда могла подчинить делу свои склонности, если это не противоречило ее нравственным убеждениям; но когда ей приходилось противостоять склонностям, привычкам, недостаткам других, в особенности детей, которые глухи к разумным доводам и неподатливы на уговоры, — воля ей отказывала; вот тогда-то и выступала обязательность и принуждала сникшую волю к действию. Чаще всего усилия были напрасны, энергия тратилась попусту, Фрэнсис изнуряла себя этой тяжелой и нудной работой, но добросовестность ее редко вознаграждалась послушанием учениц, поскольку те прекрасно понимали, что могут одолеть наставницу: сопротивляясь мучительным для нее усилиям как-то уговорить, убедить, сдержать их, вынуждая ее прибегать к крайним мерам, они причиняли ей непомерные страдания.
Существа человеческие — особенно дети — редко отказывают себе в удовольствии выказать силу, которой, как им кажется, они обладают, даже если сила эта состоит лишь в способности сделать кого-либо несчастным; ученик, в ком чувства притупленнее, чем в учителе, в то время как нервы значительно крепче, а физическое здоровье сильнее, имеет огромное преимущество перед учителем и безжалостно будет этим пользоваться, потому как слишком еще юный, очень сильный, но неискушенный в жизни, он не умеет ни сочувствовать, ни щадить. Фрэнсис, боюсь, страдала много и глубоко; невыносимый, вечный груз, казалось, придавливал ее дух; я уже говорил, что при пансионе она не жила, и я не знал, было ли в домашней обстановке на лице ее такое же озабоченное, исполненное грусти выражение, какое неизменно омрачало ее облик под крышей м-ль Рюте.
Однажды я задал темой на составление предложений достаточно избитый сюжет о том, как король Альфред{8} присматривал за хлебными лепешками в лачуге пастуха. Ученицы сделали из этой истории нечто неподражаемое; лаконичность — вот что они лучше всего усвоили; большинство изложений были совершенно сумбурными, только у Сильвии и Леонии Ледрю в рассказах присутствовало некое подобие смысла и связности. Элалия пустилась на хитрость, дабы заручиться точностью, избавившись при этом от особых хлопот: бог весть каким путем она раздобыла сокращенную историю Англии и бессовестнейшим образом списала этот рассказ. На полях ее произведения я написал «Неумно и нечестно», после чего порвал листок пополам.
В стопке работ, почти все из которых были в одну страничку, последней я обнаружил нечто вроде тетрадки, сшитой из нескольких аккуратно исписанных листков; почерк я сразу узнал и тем самым утвердился в своем предположении насчет авторства, не прибегая к подписи: «Фрэнсис Эванс Анри».
Обыкновенно я проверял ученические работы поздним вечером в своей каморке, и прежде занятие это казалось ужасно утомительным; как же странно и непривычно было для меня на сей раз ощутить в себе зародившийся и стремительно растущий интерес, когда, сняв нагар со свечи, я углубился в чтение рукописи неудачливой учительницы.
«Теперь, — думал я, — наконец-то передо мною мелькнет хотя бы проблеск того, что представляет она собою в действительности; я лучше узнаю ее и смогу оценить силы; не то чтобы я ожидаю от нее прекрасного владения иностранным языком, но если она по-настоящему умна — здесь это должно отразиться».
Начинался ее рассказ с описания лачуги саксонского крестьянина, стоящей посреди огромного и по- зимнему голого леса; был декабрьский вечер, и снег валил хлопьями, и, по предсказанию пастуха, ожидалась бешеная пурга. Пастух призвал жену помочь собрать и пригнать стадо, пасшееся где-то далеко у реки, и предупредил, что вернутся они очень поздно. Добрая женщина с неохотой отрывается от своего занятия — она пекла к ужину лепешки, — накидывает на себя овчину и, обращаясь к страннику, что полулежа отдыхает на тростниковой постели возле очага, наказывает присматривать за хлебом до их возвращения.
«Сразу как мы уйдем, — продолжает она, — запри получше дверь да никому не отворяй, покамест не вернемся, а заслышишь какой шум — не высовывайся, в окошко не выглядывай. Ночь на носу, а живем мы далеко от людей; часто, как солнце сядет, странные звуки по лесу разносятся; и волки частенько сюда наведываются, да и воины датские всюду бродят. Ужасные вещи люди рассказывают; не ровен час, заслышишь ты детский плач, да и откроешь дверь, чтобы пособить, — и тут здоровенный черный бык или гоблин как бросится через порог! Или вот еще: за окошком кто-то забьет вдруг крыльями, а откроешь — ворон или белый голубь влетит в дом да и опустится перед очагом; гость такой, точно, к ужасной напасти в доме. Потому послушайся моего совета: никому не отворяй».
Тут муж зовет ее, и хозяева уходят. Оставшись один, странник некоторое время прислушивается к завываниям метели, то возрастающим, то затихающим, после чего говорит с собою:
«Сегодня сочельник. Запомнится мне этот день! Сижу в одиночестве на грубом тростниковом ложе, приютившись под соломенной кровлей пастушьей хибарки, — я, унаследовавший королевство, обязан ночлегом убогому рабу; трон мой захвачен, корона моя на голове у захватчика; я лишился друзей, войска,