— Она еще ребенок.
— Все равно, она хорошенькая.
Они перебрасывались репликами только для поддержания разговора.
— Она не так умна, как мне показалось вначале, — заметил Дик.
— Она не дурочка.
— Да, но — как тебе сказать — все это сильно попахивает детской.
— Она очень-очень привлекательна, — сказала Николь с подчеркнутой независимостью, — и мне очень понравилось, как она играет.
— У нее был хороший режиссер. А игра ее, если вдуматься, лишена индивидуальности.
— Не нахожу. Вообще она должна очень нравиться мужчинам.
У него оборвалось сердце. Каким мужчинам? Скольким мужчинам?
«…Не возражаете, если я опущу штору?
Пожалуйста. Здесь правда слишком светло».
Где она теперь? И с кем?
— Через несколько лет она будет выглядеть старше тебя.
— Напротив. Как-то в театре я попробовала нарисовать ее на обороте программы. Такие лица долго не стареют.
Обоим плохо спалось ночью. Дик знал: день-два спустя он сам постарается изгнать тень Розмэри из своего дома, чтобы она не осталась навсегда замурованной в одной из его стен, но сейчас у него не хватало сил на это.
Иногда трудней лишить себя муки, чем удовольствия, а память еще была так ярка, что оставалось одно: притворяться. К тому же его сердила Николь — за столько лет пора бы научиться самой распознавать признаки напряженности, всегда предшествующей приступу, и не распускать себя. А она за последние две недели сорвалась дважды. Первый раз это было во время званого вечера в Тарме, он тогда проходил мимо спальни и вдруг услышал, как она, бессмысленно хохоча, уверяет миссис Маккиско, что в уборную войти нельзя, так как ключ заброшен в колодец. Миссис Маккиско, ошеломленная, растерялась, смутилась, испугалась даже, но, кажется, что-то поняла. Дик не придал этому случаю большого значения, потому что Николь очень скоро пришла в себя. Она даже звонила потом в отель Госса, но Маккиско уже уехали.
Иное дело парижский приступ, рядом с ним и первый показался серьезнее.
Возможно, тут следовало видеть предвестие нового цикла, новой вспышки болезни. То, что он пережил не как врач, а как человек, во время долгого рецидива, случившегося после рождения Топси, закалило его, научило проводить резкую грань между Николь больной и Николь здоровой. Тем труднее было теперь отличить самозащитную отчужденность врача от какого-то нового холодка в сердце. Когда возникшее равнодушие длят или просто не замечают, оно постепенно превращается в пустоту; в этом смысле Дик теперь умел становиться пустым, освобождать себя от Николь, лишь нехотя исполняя свой долг, без участия воли и чувства. Говорят, душевные раны рубцуются — бездумная аналогия с повреждениями телесными, в жизни так не бывает. Такая рана может уменьшиться, затянуться частично, но это всегда открытая рана, пусть не больше булавочного укола. След испытанного страдания скорей можно сравнить с потерей пальца или зрения в одном глазу. С увечьем сживаешься, о нем вспоминаешь, быть может, только раз в году, — но когда вдруг вспомнишь, помочь все равно нельзя.
12
Николь сидела на садовой скамейке, обхватив себя руками за плечи. Она подняла на Дика серые, ясные глаза, в которых светилось детское, нетерпеливое любопытство.
— Я был в Канне, — сказал Дик. — Встретил там миссис Спирс. Она завтра уезжает. Хотела приехать попрощаться с тобой, но я ее отговорил.
— Напрасно. Я была бы ей очень рада. Она мне нравится.
— И знаешь, кого я там еще видел? Бартоломью Тэйлора.
— Быть не может!
— Я его издали заприметил, эту физиономию старого хорька не спутаешь ни с кем. Приехал, видно, произвести разведку — в будущем году весь зверинец сюда явится. Так что миссис Абрамс — это только цветочки.
— А Бэби еще ворчала, когда мы жили здесь первое лето.
— Главное, им же совершенно все равно, где быть. Сидели бы себе и мерзли в Довиле.
— Не распустить ли нам слух о какой-нибудь эпидемии — холеры, например?
— Я и то сказал Бартоломью, что некоторые люди в здешнем климате мрут как мухи. Кое-кто, сказал я ему, рискует здесь не меньше, чем пулеметчик в бою.
— Сочиняешь.
— Сочиняю, — признался он. — Мы с ним очень мило побеседовали.
Умилительная была картинка, когда мы обменивались дружескими рукопожатиями посреди бульвара. Встреча Уорда Макалистера и Зигмунда Фрейда.[49]
Дику не хотелось продолжать разговор. Ему хотелось побыть одному, чтобы мыслями о работе и о завтрашнем дне заслониться от мысли о любви и о сегодняшнем. Николь это чувствовала инстинктом — враждебным инстинктом зверька, который ласкается, но не прочь укусить.
— Радость моя, — сказал Дик чуть небрежно.
Он вошел в дом, успев позабыть, что ему там нужно было, но на пороге сразу вспомнил — рояль. Он сел и, насвистывая, стал подбирать по слуху: