ей крайне скудное содержание, принуждая носить небогатые наряды, словно какую-нибудь фрейлину. Он оставил при ней очень небольшой двор и велел проводить время в молитвах, а сам загулял и весело прожигал свои дни. Можете сами представить, как плохо — при столь малом почтении к нежному полу — высказывался о нем сей государь, да и не он один: имена известных ему особ кочевали при дворе из уст в уста, и не потому, что он порицал любовные ристалища либо хотел покарать самых рьяных и неистовых; но излюбленнейшим его удовольствием оставалось лить на них словесные помои, а оттого бедняжки не всегда могли так свободно (как им было по нраву) взбрыкивать и пускаться в амурный галоп. В его правление непотребству не было положено предела, ибо сам король и его придворные весьма способствовали развращению нравов и тягались в этом друг с дружкой и бахвалились, смеясь — при людях или келейно, — и пускались наперегонки: кто измыслит наискабрезнейшую историю о своих похождениях, постельных ухищрениях (так говорят) и прочих разгильдяйствах. Конечно, сильных мира оставляли в покое — о них судили лишь по видимости и по тому, как они держались прилюдно; думаю, что им было гораздо легче жить, нежели большинству тех, кому выпало обретаться при последнем нашем покойном короле, который, как я помню, держал их в строгости, отчитывал и укрощал, а подчас пречувствительно наказывал. А о Людовике XI я слыхал именно то, о чем поведал.
Зато сын его, Карл VIII, наследовавший после него престол, был иного нрава, ибо его поминают как самого строгого и добросердечного в словах монарха, какого когда-либо видывали, ни разу даже намеком на оскорбившего ни мужчину, ни женщину. Оставляю вам помечтать о том, какою свободою пользовались прелестницы его времени. Но и любил он их весьма ретиво и услужал им достаточно, если не слишком: к примеру, возвращаясь из неаполитанского похода, упоенный славой победителя, он задержался в Лионе, где возвеселил душу столькими удовольствиями и ухаживаниями за прекрасным полом, устроил столько великолепных турниров и поединков в честь дам его сердца, что позабыл о своих собственных, заброшенных в его королевстве, — а меж тем терял и власть свою над подданными, и города, и замки (которые еще стояли за него и протягивали к нему руки, моля о помощи). Говорят, что тамошние красавицы послужили причиной его смерти, ибо он слишком предался им, будучи слабого сложения; и оттого износился, впал в немощь, а засим и отбыл в мир иной.
Король Людовик XII был к дамам весьма почтителен, ибо, как я уже упоминал, позволял комедиантам, школярам и дворцовым прислужникам говорить обо всем, кроме королевы, его супруги, и дам и девиц двора, хотя сам он бывал в свое время и добрым сотрапезником, и дамским угодником, любил прекрасный пол не менее прочих и таковым остался; но не бахвалился на сей счет, не злословил и не чванился — в противоположность предку своему, герцогу Людовику Орлеанскому. Тому, впрочем, хвастовство стоило жизни: однажды на пирушке, где сидел его кузен герцог Иоанн Бургундский, он похвалился, что развесил в своих покоях портреты самых прелестных особ, коими успел насладиться; и надо же так случиться, что однажды герцог Иоанн вошел к нему в кабинет — и первой же попавшейся ему на глаза дамой, изображенной на одном из портретов, оказалась его преблагороднейшая супруга, почитавшаяся тогда необычайно красивой; звали ее Маргаритой, и была она дочерью Альберта Баварского, графа Зеландского и Гегенаутского. Вообразите, как он был ошарашен! Можно предположить, что он про себя воскликнул: «Ах так? Ну держись!» И, не подавая виду, что его гложет зубастый червь, затаил мстительную обиду и стал повсюду поносить Людовика за нераспорядительность и дурное управление королевством, всячески расписывая, как он плох в этих делах, но не упоминая о своей жене; а затем подстроил его убийство у Барбетских ворот в Париже. Его же собственная супруга померла ранее (а вернее, он ее отравил) и не успела хорошенько остыть, как он женился вновь на дочке Людовика III, герцога Бурбонского. Но возможно, что на этом он выиграл не много: если уж кому суждены рога — сколько он ни меняет домов и убежищ, а они его отыщут.
Герцог поступил весьма мудро, отомстив за прелюбодеяние, но не позоря ни себя, ни свою половину, превосходно сумевшую до времени от него все скрывать. Кстати, я однажды слышал от одного весьма знаменитого полководца, что существуют три вещи, о коих благоразумный человек не должен распространяться, ежели не получил оскорбления, — умалчивать об их сути и даже придумывать что-либо иное на замену, за каковое и сражаться, и мстить, разве что дело станет так ясно и очевидно, что его невозможно ни укрыть от чужих глаз, ни опровергнуть.
И первое, чего не надобно прилюдно ставить в вину ближнему, — это свои рога и супругу, выставленную на всеобщее глумление; другое — когда кого-либо можно обвинить в содомии и подобных же непотребствах; наконец, третье — когда ты застиг его в минуту трусости и бегства с поединка или сражения. Все три вещи весьма отвратительны, если о них кому-либо поведать; а если драться из-за них, то можно, желая очиститься, вываляться в еще большей грязи, ибо подобные случаи бросают тень и на того, кто о них расскажет: здесь чем больше размазываешь, тем сильнее пахнет и не получается ничего, кроме отвратительной вони. Вот почему, если хочешь сохранить честь, надо от них отодвигаться подале и осторожно уводить разговор в сторону — а лучше попытаться вспомнить о чем-нибудь ином, чтобы отвлечь от прежнего, ибо сии предметы не стоят обсуждений, опровержений или стычек. На сей счет у меня имеется множество примеров, но воздержусь их приводить, дабы не слишком удлинять и утяжелять это свое рассуждение.
Вот почему со стороны герцога Иоанна было весьма благоразумно скрывать свои рога и отомстить своему кузену иначе, без постыдных упреков, тем более что обидчик, услышав их, мог с презрением от них отмахнуться, а значит, боязнь стать посмешищем гораздо более волновала его, нежели оскорбленное тщеславие, позволившее ему нанести удар, достойный ловкого и умудренного придворного.
Посему, возвращаясь к прерванному рассказу, замечу, что король Франциск, крайне неравнодушный к нежному полу (хотя, как считают многие, его избранницы были весьма переменчивы и непостоянны — о чем я уже говорил в ином месте), не желал, чтобы при дворе по сему поводу злословили, и требовал от всех уважения и знаков почтения к своим возлюбленным. Пришлось ему однажды, как я слышал, остановиться Великим постом в Медоне, что под Парижем, и услужал ему там один дворянин, по имени де Бризамбур, из Сентонжа; и вот подавал он однажды королю мясо — согласно своим обязанностям, — а тот велел отнести остатки (как иногда случается при дворе) дамам его маленькой свиты, коих не назову, чтобы не навлечь на них дурного слова. Этот дворянин принялся рассказывать среди своих друзей и приятелей, что сии особы не постеснялись есть в Великий пост не только дозволенное копченое, но также скоромное жареное мясо, и окрестил их ненасытными обжорами. Те о сем прознали — и тотчас пожаловались королю, какового обуял такой гнев, что он немедля кликнул лучников и повелел повесить охальника без какой-либо отсрочки. Бедняга успел прознать о том от своего доверенного друга и — не помня себя — доблестно бежал. Ведь ежели бы его схватили, то без всяких судебных разбирательств тут же бы и вздернули, не посмотрев на его дворянское достоинство, — в такой гнев он привел государя. Историю эту мне поведал весьма уважаемый и достойный доверия человек, добавив, что тогда же король во всеуслышанье объявил: каждого, кто посягнет на достоинство дамы, будут вешать без проволочек.
А незадолго до того, когда Папа Павел Фарнезе прибыл в Ниццу и король со всем придворным штатом навестил его там, среди его приближенных нашлось немало отменно миловидных особ, возжелавших облобызать папскую туфлю. Тут-то один дворянин принялся разглагольствовать, что, мол, они хотят испросить позволения есть постное мясо, без ущерба для своего достоинства, каждый раз, как им это взбредет в голову. Король узнал о сем — и благо было, что дворянин тот (подобно первому) дал стрекача, не то висеть бы ему на перекладине — как в знак монаршего почтения к Папе, так и из-за исповедуемого Франциском уважения к слабому полу.
Поистине в своих вольных речах эти достопочтенные весельчаки были не так удачливы, как покойный господин д’Олбани. Когда Папа Климент явился в Марсель благословить брак своей племянницы с герцогом Орлеанcким, там оказались три уважаемые и пригожие собою вдовицы, каковые — от горестей, забот и мучений, переносимых из-за того, что были лишены мужниных ласк, — чувствовали в себе такой упадок сил, немощь и болезненное расположение, что попросили д’Олбани (приходившегося им родней, да к тому ж оказавшегося в немалой милости у Папы) попросить у того снять с них запрет есть мясо в три постных дня. Герцог д’Олбани любезно согласился — и однажды попросту привел их с собой в папские покои, для чего сначала предупредил короля, который выдал им пропуск. Там, распахнув створки двери, за которой находились все три коленопреклоненные вдовицы, обратившие молитвенные взоры к верховному понтифику, герцог начал первый, проговорив довольно тихо по-итальянски — так, что они его не могли услышать: «Святой отец, вот три страдалицы-вдовицы, прекрасные и весьма добропорядочные особы, как вы успели