лучше.
Достоин восхищения поступок столь решительной особы; впрочем, такие, как она, радея о делах государства, всегда делают несколько больше обычных людей. Вот почему наш покойный король Генрих III и королева-мать вовсе не любили своих придворных дам, умы и языки коих были заняты тем, как шла жизнь в королевстве, и носы вострились туда же, — ибо думать о важных вещах и касаться их разрешалось лишь высокородным наследницам, как говаривали их величества, — поскольку от этого зависела их судьба; или, по меньшей мере, такие заботы пристали тем, кто, как мужчины, проливают пот и натруживают руки, чтобы поддерживать порядок; они же, удобно сидя в креслах перед горящим очагом, лежа на кушетках или на подушках, только и делали, что вели пересуды о высшем свете и французских делах, — словно от них что-то зависело. На что однажды весьма живо откликнулась одна из великосветских остроумиц (об имени коей умолчу), после того как высказала все, что имела, о первых Генеральных штатах в Блуа. Их величества прочитали ей легкую рацею, советуя обратиться лучше к домашним заботам и молитвам; она же, будучи чуть-чуть слишком бойкой на язык, отвечала: «В те поры, когда принцы, короли и великие мира сего отправлялись за море и совершали подвига на Святой земле во имя Креста Господня, нам, слабым женщинам, конечно, было позволительно лишь плакать, причитать, давать обеты и поститься, прося Всевышнего даровать им доброе путешествие и скорое возвращение; но теперь, когда мы видим, что они делают не более нас, нам не стыдно говорить обо всем: ведь о чем бы мы стали просить Господа, если в поступках своих они таковы же, как и мы?»
Слова довольно дерзкие — и стоили они ей дорого: лишь с большим трудом ей удалось получить прощение, притом — не случись некоего обстоятельства, о котором речь пойдет позже, — примирения бы не было, а наказание ее ждало весьма огорчительное и оскорбительное.
Не всегда полезно давать волю язычку, когда острое словцо само на него просится; видывал я многих, кто не умел управлять собой, — ведь злоязычные натуры столь же ретивы и брыкливы, как арабский скакун; и если засвербит у них во рту от колючей шуточки — они уж ее выплюнут, не проглотят и не пожалеют ни родных, ни друзей, ни знатных вельмож. При нашем дворе встречалось много светских персон с таким расположением духа, их даже прозвали Маркиз (или Маркиза) Сладкоуст, хотя держались при них настороже.
Теперь же, описав благородство некоторых досточтимых особ при жизни, пора коснуться и того, как прекрасно вели себя другие на пороге могилы. Не вдаваясь в дебри давно минувших времен, приведу лишь случай с госпожой регентшей, матерью великого нашего короля Франциска. В свое время — как я видел и слышал — это была как нельзя более миловидная принцесса, притом весьма светская, даже в преклонных своих годах. И терпеть не могла, когда при ней заговаривали о смерти, даже если то оказывался священник, читающий проповедь. «Как если бы, — говаривала она, — им не достаточно известно, что все мы однажды умрем; такие проповедники заводят об этом речь, когда не знают, о чем еще говорить, — словно школьники, не вызубрившие до конца урок, — и, как люди несведущие, суются в царство смерти, о котором не ведают». Кстати, покойная королева Наваррская, ее дочь, не более матери любила, когда заводили подобные песни и угрожали неотвратимой погибелью.
Когда же и ей настала пора умирать, покоясь в постели за три дня до кончины, она вдруг увидела, что спальня ее наполнилась светом, словно брызнувшим в окна. Она стала бранить служанок, зачем развели такой жаркий и яркий огонь. Они же отвечали, что угли едва тлеют; это лунный свет озарил все вокруг. «Не может того быть, — возразила она. — Ныне луна на ущербе — и в этот час не способна так сиять». Внезапно она велела отдернуть занавеси — и все заметили комету, свет от которой падал прямо на кровать. «Ха! — воскликнула она. — Вот предзнаменование, какого не дождаться низкорожденным. Лишь нам, великим мира сего, Господь ниспосылает такие знаки. Закройте окно: эта комета предсказывает мне скорую смерть. Надобно подготовиться». На следующее утро она послала за своим исповедником и исполнила все, что должна сделать добрая христианка, хотя врачи уверяли, что дела ее далеко не так плохи. «Если бы я сама не видала предвестия своей смерти, — отвечала она, — я бы тоже не поверила, ибо не чувствую себя достаточно плохо». И поведала им о мрачном предзнаменовании. Не прошло и трех дней, как она покинула этот бренный мир и предстала перед Всевышним.
Не могу поверить, чтобы знатные особы — притом недурные собой, юные и благородные — имели бы меньше причин печалиться, переходя из суетного нашего мира в вечный, нежели прочие; но при всем том я мог бы назвать не одну, бестрепетно взглянувшую в лицо смерти — подчас по собственной воле, хотя сначала сама мысль о ней казалась им горькой и отвратительной.
Покойная графиня де Ларошфуко из дома де Руа — на мой вкус и по суждениям других, одна из самых прекрасных и приятных женщин Франции, — когда ее проповедник (ведь, как всем известно, она была реформаткой) сообщил ей, что уже не время думать о мирском и близок час, когда ей суждено предстать пред Господом, ибо Небеса уже призывают ее и пора отринуть житейскую тщету, каковая ничто перед райским блаженством, — сказала ему: «Как прекрасно, господин пастор, слышать все это тем, кто не испытал большого удовольствия от благ сего мира и уже ступил на край могилы; мне же, еще не распростившейся с юностью и наслаждениями в дольнем мире — не говоря уже о красоте, — слышать ваши сентенции куда как горько. Но хоть у меня более поводов любить эту жизнь, нежели у кого бы то ни было другого, — мне подобает выказать благородство помыслов и заверить вас, что принимаю смерть с легкостью, как самое низкое, отверженное, гнусное, уродливое и старое создание Господне». Затем она истово начала петь псалмы — и с тем умерла.
Госпожа д’Эпернон из дома де Кандаль была настигнута столь внезапным недугом, что распростилась с жизнью за шесть или семь дней. Она испробовала все средства избежать гибели, умоляя о помощи Бога и людей, вознося весьма благочестивые моления, а все ее друзья, служанки и челядь молились за нее, ибо ее очень злило, что придется покинуть земную юдоль в столь нежном возрасте; но когда ей доказали, что надобно, укрепясь духом, распроститься с надеждой, ибо никакое снадобье уже не поможет, она воскликнула: «Неужто так? Тогда оставьте попечение — и я найду в себе смелость решиться». Таковы были ее подлинные слова. Она воздела прекрасные белые руки к небесам и соединила ладони, затем с ясным лицом и твердым сердцем приготовилась терпеливо встретить конец, по-христиански отвращаясь от бренности нашего мира; и вскоре, в молитвах и набожном рвении, эта дама — столь пригожая и любезная, что трудно было в то время найти другую, равную ей, — испустила дух в возрасте двадцати шести лет.
Говорят, что не подобает хвалить близких, но и прекрасную истину скрывать отнюдь не следует. А посему я собираюсь воздать должное госпоже д’Обетер, моей племяннице, дочери моего старшего брата, ибо все, кто видел ее при дворе либо в иных местах, согласятся, что она оставалась одним из самых красивых земных созданий — совершенных и душою и телом, — какие только встречаются в дольнем мире. Дивно развитые формы ее радовали глаз, не говоря уже о прелестном, исполненном очарования лице, о росте и манерах, а ее ум поражал необычной остротой и познаниями; говорила же она весьма чисто, в речи ее была естественная гармония, без ужимок — и она слетала с уст плавно и светло, заходил ли разговор о вещах серьезных или о светских пустяках. Никогда я не встречал женщины, столь похожей, по моему разумению, на королеву нашу Маргариту — и статью и достоинствами; то же я однажды слышал и от королевы-матери. Здесь сказано достаточно, чтобы воздержаться от иных похвал, что я и сделаю: те, кто видел ее, не станут (я в этом уверен) меня опровергать. Случилось так, что на нее напала какая-то хворь, которой не могли распознать врачи, утратив всю свою латынь; притом ей почудилось, что ее отравили; не стану намекать, откуда шло зло, но Господь всевидящий отомстит, а возможно, и люди в том Ему поспособствуют. Она сделала Все, чтобы помочь себе, — но не потому, как сама говорила, что боялась умереть (она утратила какой бы то ни было страх перед могилой после потери мужа, хотя он не был ни в чем ей ровней и вовсе ее не стоил — даже тех прекрасных слез, что пролились после его кончины из ее очаровательных глаз); но ей хотелось бы пожить еще немного, чтобы позаботиться о малолетней дочери, которую она очень любила, — вот причина, что может считаться доброй и разумной, а сожаления о таком муже, по-моему, дело пустое и не стоят того, чтобы принимать их всерьез.
Исследовав свой пульс и найдя его лихорадочным (сама знала толк в этих вещах), она поняла, что нет ей лекарства и спасения, а потому, за два дня до кончины, послала за дочерью и прочла ей весьма назидательные и уместные наставления, призвав любить Господа и жить разумно (и я не знаю матери, которая смогла бы сделать это лучше — как в том, что касалось светской жизни, так и в разъяснении того, как сподобиться Божьей благодати). Закончив поучения, она благословила дочь и попросила не смущать более своими слезами мир и покой ее души, готовой отлететь к Господу. Затем велела принести зеркало и