в доме уже появились двое или трое прелестных детишек, к коим старый муж, иногда еще спавший с женою, питал истинно отцовские чувства, надеясь, что и его труды не пропали втуне; да и все окружающие полагали их законными его чадами; вот так-то и муж и жена обрели счастье и благоденствие в своей семье.
А вот и другой разряд рогоносцев, ставших таковыми по женской сердобольности, ибо многие женщины полагают, что нет ничего более высокого, благородного и похвального, нежели доброта и милосердие, повелевающие оделять бедняков хоть частью достояния богачей, — иными словами, заливать огонь страсти, сжигающей сердца неутоленных любовников. «Что может быть милосерднее, — говорят эти дамы, — чем вернуть жизнь умирающему и облегчить страдания тем, кто гибнет от снедающей их любовной лихорадки?!» Верно выразился у Ариосто храбрый паладин, сеньор де Монтобан, согласившись с прекрасной Джиневрою, что смерти достойна та дама, которая обрекает на смерть от любви своего воздыхателя, а не та, что своим согласием дарует ему жизнь.
Разумеется, сие не относится к юным девицам; скорее, подобное милосердие пристало женщинам зрелым, чей кошелек, так сказать, уже развязан и широко открыт для щедрых воздаяний страждущим.
Тут уместно будет вспомнить притчу об одной весьма красивой придворной даме, которая на праздник Сретенья нарядилась в платье из белого атласа, приказав и свите своей также явиться в белом; во весь этот день никто не мог сравниться с ними блеском и сиянием; воздыхатель дамы подошел к подруге ее, которая была тоже привлекательна, но чуть старше годами, зато более остра на язык и могла бы поспособствовать его успеху; все трое принялись любоваться замечательной картиною, изображавшей Милосердие в образе ясноглазой девы в белоснежном покрывале; вот наперсница нашей дамы и говорит ей: «Вы нынче носите тот же наряд, что и Милосердие, но уж коли надели его на себя, то и надобно проявить жалость к воздыхателю вашему, ибо нет на свете ничего благостнее и похвальнее доброты к ближнему, в чем бы она ни выражалась, лишь бы питать искреннее намерение помочь страждущему. Так явите же свою доброту, а коли опасаетесь мужа и осуждения света, то знайте, что сия боязнь есть пустой предрассудок, коим следует пренебречь, ибо природа одарила нас многими достоинствами не для того, чтобы мы, подобно упрямым скрягам, держали их под спудом, но для того, чтобы щедро и невозбранно оделять ими голодных и неимущих. Конечно, и целомудрие наше можно уподобить сокровищу, которое не следует расточать на низкие дела, но во имя высоких и благородных целей не нужно жалеть ничего и, не скупясь, делиться с теми, кто его достоин и заслужил долготерпеливыми страданиями, отказывать же людям ничтожным и никчемным. Ну а мужья наши полагают, будто они поистине идолы золотые, коим одним положено поклоняться и приносить богатые жертвы, отвернувшись от всех остальных; как бы не так! Один лишь Господь достоин сего поклонения, а люди обойдутся!»
Речь эта не оставила нашу даму равнодушною и много поспособствовала успеху влюбленного кавалера, который, приложив еще некоторые усилия, добился-таки победы. Но подобные проповеди зело опасны для злополучных мужей. Мне довелось услышать (правда, не уверен, можно ли считать историю эту достоверною), что гугеноты, внедряя свою религию, поначалу действовали скрытно и проповедовали по ночам из страха пред гонениями и карами; так, однажды, во времена короля Генриха II, собрались они в Париже, на улице Сен-Жак, куда явилось и множество знатных дам. После того как пастор сказал свою проповедь, он посоветовал собравшимся как можно чаще проявлять милосердие; незамедлительно после этих слов загасили все свечи и каждый кавалер или каждая дама «оказали доброту» своей сестре или брату по вере, кто как умел и хотел; не стану утверждать, что рассказанное — чистая правда, хотя меня уверяли, будто так оно и было на самом деле; вполне возможно, что это ложь и хула на их религию.
Однако мне доподлинно известна история об одной даме, жене адвоката, которая жила в Пуатье; ее прозвали «прекрасная Готрель», и, по всеобщему мнению (да и по-моему тоже, ибо я сам видел ее), она и впрямь блистала небесной красотою и превосходила прелестью и фацией всех знаменитых городских красавиц; не было мужчины, который не восторгался бы ею, не желал бы ее и не отдал бы ей своего сердца. Так вот, однажды по окончании обедни ею овладели сразу двенадцать школяров, один за другим, свершив это как в самой Консистории, так и на паперти или же, как говорили другие, под виселицей Старого рынка, и она не кричала, не оказала никакого сопротивления, но лишь попросила их произнести отрывок из пасторской проповеди, а затем отдалась каждому покорно и с улыбкою, полагая их истинными братьями по вере. И долго еще творила сию любовную милостыню, хотя даже и за дублон не уступила бы какому-нибудь паписту. Однако несколько католиков, разузнав у друзей своих, гугенотов, заветное слово, звучащее на их собраниях, также ухитрились насладиться ею. Другие нарочно шли туда и притворно обращались в протестантскую веру, лишь бы научиться этому слову и вкусить блаженство с этой прелестной проповедницею. Я в ту пору учился в Пуатье, и многие приятели мои, получившие у ней свою долю, хвастались своим счастием и клялись, что все рассказанное — истинная правда, да и по всему городу пополз слушок: вот, мол, до чего набожна эта женщина, творящая столь богоугодное дело и привечающая братьев по вере!
Есть и другая форма милосердия, весьма распространенная, а именно осчастливливать бедных узников, томящихся в темнице и лишенных женского общества; жены тюремщиков, их стерегущих, а также супруги кастелянов, содержащих в своих замках военнопленных, позволяют этим несчастным вкусить любви единственно из милосердия; известны слова одной римской куртизанки, обращенные к дочери, которая жестоко и непреклонно отвергала без памяти влюбленного в нее кавалера: «Е danli ai manco del misericordia!»[26]
Вот так же и жены тюремщиков, владельцев замков и прочих обходятся с пленниками своими, а те, даром что лишенные свободы и терпящие лишения, все-таки одержимы плотской лихорадкою не менее, чем в лучшие времена. Верно гласит старинная пословица: «Желание рождается из бедности», так что и на тюремной соломе бог Приап поднимает голову столь же бодро, как на мягком, роскошном ложе.
Вот отчего нищие и узники в жалких своих приютах и тюрьмах отличаются тою же похотливостью, что короли, принцы и знатные вельможи в прекрасных дворцах и на пуховых перинах.
В подтверждение слов моих приведу здесь рассказ флотского капитана Болье — я уже несколько раз поминал его выше. Он состоял при покойном господине великом приоре Франции из Лотарингского дома и пользовался большим его расположением и любовью. Отправившись однажды к нему на Мальту на фрегате, Болье попал в плен к сицилийцам и был препровожден в Кастель-дель-Маре, что в Палермо, где его посадили в темную, сырую и тесную тюремную камеру и целых три месяца содержали весьма сурово. К счастью, испанец, владелец замка, в котором находилась тюрьма, имел двух красивых дочерей; слыша непрестанные жалобы и стенания злосчастного узника, они испросили у отца разрешение навестить его из христианского милосердия, что он им охотно дозволил. И поскольку капитан Болье был весьма галантным и разбитным кавалером и умел блеснуть красноречием, ему удалось так очаровать девушек в первый же их визит, что они добились у отца приказа выпустить пленника из ужасной его темницы и перевести в более пристойное помещение, где с ним стали обращаться несравненно мягче. Но и это еще не все: девушки добились возможности ежедневно навещать капитана и беседовать с ним.
Дело кончилось тем, что обе девицы влюбились в своего пленника, хотя он вовсе не был хорош собой, а они блистали красотой; и вот капитан, позабыв о горестном своем положении и риске сурового наказания, соблазнился близостью сих прелестных особ и пустился во все тяжкие, услаждая любовью и их и себя; так оно шло целых восемь месяцев — без шума, без скандала, без вздутых животов, тишком да молчком, ибо сестрицы, нежно привязанные друг к дружке, заботливо помогали одна другой и по очереди становились на стражу, зорко оберегая себя от огласки. Капитан клялся мне (а мы близко дружили, и я ему верю), что никогда, в дни самой полной свободы, не проводил он время в столь пылких и сладостных забавах, как в том прекраснейшем заточении, хотя, как известно, сей эпитет к слову «заточение» никто еще не применял. И услады эти длились все восемь месяцев, пока наконец император и Генрих II не заключили мир и все пленники не были выпущены на свободу. Капитан рассказывал, что никогда так не горевал, как выходя на волю из своего узилища и покидая горячо полюбивших его красавиц, которые при расставании выказали самую искреннюю скорбь.
Я спросил его, не опасался ли он разоблачения. Он отвечал, что, разумеется, опасался, но не слишком, ибо худшею карою за сей проступок могла быть разве лишь смерть, а он предпочел бы смерть возвращению в прежнюю темницу. Кроме того, он боялся, что ежели не удовлетворит желания милых своих тюремщиц, жадно искавших его любви, то они возненавидят его и подвергнут жестоким гонениям, вот почему он закрыл глаза на опасность и ринулся очертя голову в сию прельстительную авантюру.