рассмотрев и сравнив кораблестроение разных морей, много дивились искусству архангельских мастеров — Виват Ершов, Загуляев енд Курочкин, мастере оф Соломбуль. Равных негде взять и не сыскать, и во всей России нет».
К этому знаменательному абзацу Шергин делает сноску, помещённую, как это положено в обстоятельных добропорядочных трудах, внизу страницы: «Курочкин Андрей Михайлович (1770—1842), Ершов Василий Артемьевич (1776—1850), Загуляев Фёдор Тимофеевич (1792—1868) — знаменитые кораблестроители Архангельского адмиралтейства. Доставили кораблям архангельской конструкции мировую славу. Во второй половине XVIII века славился мастер адмиралтейства Поспелов».
Характер сноски, её чёткость и скрупулёзная обстоятельность, прибавленные к упоминаемым в иностранном источнике фамилиям архангельских судостроителей их имён, отчеств, дат рождения и смерти — всё это под стать научному исследованию с его детализирующим основной текст сопроводительным аппаратом. Что ж, в сущности говоря, весь этот раздел, как и другой раздел книги — «Государи-кормщики», несмотря на вольное, подчас художническое изложение материала, есть всё же именно исследование, дознание, допытывание и розыски фактов истории северного, и в частности архангельского, судостроения, публикация архивных находок, изысканий о славных кораблестроителях, их обычаях и характерах, тайнах их мастерства. Это прекрасные и поучительные главы, раскрывающие в равной степени как материал, так и самого разыскателя его и рассказчика. Последнее обстоятельство мне особенно приятно и интересно, ибо в этих материалах о Севере и северянах, его былях и буднях, истории и сегодняшней зримости, материалах, прилегающих к автору как пропотевшая в спорой работе рубашка к телу, раскрывается и углубляется материал моего крохотного исследования — то есть сам Борис Шергин.
Вот один пример. Я рассказывал, как, придя впервые в комнату Бориса Шергина в Архангельске, увидел расписанную им печь и северные ручные поделки. Я тогда подивился этому чудесному рукомеслу и художническому умельству, но объяснить его корни и происхождение не смог. Но вот прочёл я в книге «Запечатлённая слава» такой абзац, посвящённый Борисом Викторовичем отцу: «Виктор Шергин мастерски изготовлял модели морских судов. Был любитель механики. Любовь к слову сочеталась с любовью к художеству. Двери, ставни, столы, крышки сундуков в нашем доме расписаны его рукой. В живописи своей отец варьировал одну и ту же тему: корабли, обуреваемые морским волнением».
Вот они где корни художнических вкусов Бориса Шергина. Они унаследованы, они взращены сызмальства средой, в которой жил и рос Шергин. И отец рисовал, и отец сказывал сказки и былины, да и не только отец, В предисловии своём к «Запечатлённой славе» Шергин говорит: «Отменной памятью, морским знаньем и уменьем рассказывать отличались и друзья отца, архангельские моряки и судостроители М. О. Лоушкин, П. О. Анкудинов, К. И. Второушин (по прозвищу Тектон), В. И. Гостев. Кроме того, что каждый из поименованных имел многолетний мореходный опыт, каждому из них сословие наше приписывало особый талант. Пафнутия Анкудинова и в морских походах, и на звериных промыслах знали как прекрасного сказочника и певца былин».
Максим Осипович-Лоушкин, который в перечне капитанов, судостроителей и сказочников упомянут первым, как явствует из рассказанного Шергиным в «Запечатлённой славе», был не только капитаном, не только искусным рассказчиком, но и знатоком истории и практики своего родного отечественного судостроения на Севере и горячим его пропагандистом.
Командуя морским судном, на котором в девяностых годах архангельский губернатор Энгельгардт путешествовал по Северу, Лоушмин при всяком удобном случае старался внушить влиятельному сановнику мысль о древности и стародавней славе северного мореходства и судостроения, о высоких мореходных качествах судов, которые строились северными мастерами-корабелами.
Это истовое душевное, уважительное отношение к северному искусству, к мастерству северных умельцев, эту пропаганду знаний и художеств северян унаследовал от своего отца, от дедов, от Лоушкина, Анкудинова, от своего окружения и Борис Шергин. Он унаследовал не только жаркую приверженность к русской северной старине, но и их пропагандистский пыл, утверждающий в борении своё самобытное и прекрасное.
К этой активнейшей и чудеснейшей черте шергинского творчества я и обращаюсь в конце своего рассказа о рыцаре Севера, о волшебнике Северного Слова. Впрочем, раз уж речь зашла о волшебстве словом, не могу не обратиться ещё к одному примеру из творческой практики Шергина.
В сказке его «Волшебное кольцо», о которой я вскользь упоминал, «жили Ванька двоïма с матерью. Житьïшко было само последно. Ни послать, ни окутацца и в рот положить нечего». Единственным богатством Ваньки — крестьянского сына — было доброе сердце. Он спасает от гибели одну за другой «собаку белу, да кошку серу, да змею Скарапею».
За своё доброе сердце Ванька вознаграждается тем, что получает во владение волшебное кольцо, обладающее чудеснейшим свойством. Стоит тому, кто им владеет, «переменить кольцо с пальца на палец», как выскакивают откуда ни возьмись «три молодца», которые тотчас выполняют любое приказание их хозяина. Они строят в одну ночь хрустальный мост, соединяющий царский дворец с избой Ваньки, сватающегося к дочери царя. Самую избу его превращают в богатые дворцовые хоромы. Потом и эта изба- хоромина и хрустальный мост переносятся в мгновение ока за тысячи вёрст и ставятся «посереди городу Парижу». А после, по Ванькиному повелению, и мост и дворец-изба снова переносятся на старое место.
Когда я слушал эту сказку, сказываемую в Архангельске Шергиным, а после в Ленинграде читал её в сборнике «Пятиречье», я не мог отделаться от ощущения, что «три молодца», творящие чудеса, в сущности говоря, ни при чём, что Шергин самолично проделывает все эти колдовские небывалости, что он не только владеет волшебным кольцом, но сам и выделал его. При этом главней всего для меня было твёрдое убеждение, что кроме волшебного кольца Шергин владеет ещё и Волшебным Словом, которое и делает его всемогущим кудесником, обладателем тайн и свойств волшебства.
Так мне казалось при слушании и чтении Шергина, и я полагаю — так оно и есть на самом деле. Пусть же так и будет во веки веков. Бориса Шергина уже нет с нами, но его Волшебное Слово останется с людьми, чтобы служить им добрую, верную и долгую службу.
Из смиренья не пишутся стихотворенья
Стихия стиха и сочинители фраз
Стихия стиха — что это такое? Возможна ли, уместна ли такая формула? Мне кажется — да, безусловно возможна и совершенно уместна. Поэзия — это подлинная стихия, и, как всякая стихия, она может быть не только увлекательно могучей, но и губительной. Поэт часто не ведает, что породит — Афродиту или Пифона, а то и какое-нибудь иное чудище, которое может и пожрать породившего его.
Но погибают не все. Отнюдь. Есть люди, рождённые для жизни в этой опасной стихии, подобной безбрежному и изменчивому океану. Есть могучие и неустанные пловцы. Такому, как волшебному лермонтовскому кораблю, «Но скалы и тайные мели, И бури ему нипочём».
И всё-таки стихия стиха — что же это за феномен? Попробуем разобраться.
Начнём с начала. Прежде всего: как стихия — это нечто, независимое от разума, расчёта, воли. Нечто, что есть само. И рождается оно тоже само. Помните у Пушкина в «Домике в Коломне» о рифмах: «Две придут сами, третью приведут»?
Откуда они «придут» и когда — поэт не знает. Это самая тайная тайна поэзии. Одно только тут ясно: без соответствующего настроя личности поэта «рифмы» к нему не «придут».
Значит, в изначале поэтического в поэте — эмоция? Только при её наличии и происходит поэтическое зачатие?
Да, по-видимому, так, хотя и не совсем так, потому что, во-первых, не только эмоция, пожалуй, даже и не всегда, а во-вторых... Во-вторых, всякое, очень всякое бывает со стихами, особенно с рождением их. Вот у Анны Ахматовой: