Долго расхаживал я взад-вперёд по чудесной «аллее Керн», думая о той, которую гений поэзии назвал «гением чистой красоты». Потом прошёл к прудам, на одном из которых находится заветный пушкинский уголок — Остров уединения, с высокими соснами, небольшой полянкой меж ними и скамьёй на краю.
Таких пушкинских заповедных мест в Михайловском много. Они с бережным пристрастием описаны в стихотворении «Вновь я посетил...», созданном за год до смерти и целиком посвящённом воспоминаниям о Михайловском, о проведённых в нём годах ссылки.
«Вот опальный домик», в котором поэт жил «с бедной нянею» своей. «Вот холм лесистый», над которым часто он «сиживал недвижим — и глядел На озеро, воспоминая с грустью Иные берега, иные волны...»
Я постоял на этом холме у озера Маленец. Обошёл вокруг домик няни и направился неторопко, задумчиво туда, «Где в гору подымается дорога, изрытая дождями» и где «три сосны Стоят — одна поодаль, две другие Друг к дружке близко...» Здесь поэт, обращаясь к новой поросли под старыми соснами, сказал приветливо и душевно: «Здравствуй, племя Младое, незнакомое!».
Я повторил тот стародавний привет перед тремя молодыми сосенками, нынче сменившими трёх прежних, уже погибших сосен-великанов. Потом вернулся к господскому дому, стоящему на высоком холме над живописной светлой речкой Соротьюо. Средняя из трёх комнат северной стороны — гостиная. Тут, в горке, хранятся несколько вещей, к которым прикасалась рука Пушкина: четыре бильярдных шара, кий, самовар, несколько мелких предметов.
Рядом кабинет поэта, и здесь опять волнующая встреча с пушкинскими вещами, первая из которых — железная трость весом в девять фунтов, то есть больше двух килограммов. Мне позволили взять её в руки, и я почувствовал, как она тяжела. Надо было иметь твёрдую руку, чтобы носить такую трость, твёрдую руку и твёрдый характер.
Кроме трости, из подлинных пушкинских вещей сохранились подножная скамеечка, принадлежавшая прежде Анне Керн, этажерка, на которой когда-то лежали рукописи Пушкина.
Тут же, над диваном, висит портрет Байрона с собственноручной пушкинской надписью на обороте его: «Подарен А. С. Пушкиным Аннет Вульф 1828 г.» и на камине описанная в «Евгении Онегине» чугунная статуэтка Наполеона.
В Михайловском и соседнем Тригорском встречи с Пушкиным происходили на каждом шагу. Долго бродил я в светлой задумчивости по этим чудесным местам: присел на «скамью Онегина» в Тригорском парке, постоял у солнечных часов, медлительно обошёл огромный, в несколько обхватов, почти трёхсотлетний «дуб уединённый». Потом прошагал к Вороничу с остатками древней крепости — Савкиной горкой, над которой местным попом Саввой в 1513 году поставлен каменный крест, сохранившийся до наших времён.
Память об этих святых для меня, как и для миллионов других советских людей, местах не изгладится, не потускнеет, проживи я ещё хоть сто лет.
А теперь перенесёмся из Михайловского в подмосковное Мураново. Если Михайловское исполнено памяти о Пушкине, с которым мы здесь встречаемся буквально на каждом шагу, то Мураново в такой же степени принадлежит памяти Тютчева.
Я попал сюда вскоре после Михайловского, и мир Тютчева, отражённый в Мурановском музее, был как бы продолжением мира Пушкина. В сущности говоря, это был один и тот же мир, одна и та же эпоха, только по-разному каждым воспринятая и по-своему каждым выраженная в превосходнейших стихах.
Но до стихов (и одновременно с ними) существовали вещи, вседневный жизненный обиход. Жизненный обиход Фёдора Тютчева прекрасно и многообразно выражают собранные в этом музее вещи, некогда принадлежавшие Тютчеву и окружавшие его. К слову сказать, к вящему моему удовольствию и, надо полагать, к удовольствию других посетителей, этот музей мало похож на музей. Тут нет ни оградительных шнуров, ни этикеток, объясняющих и одновременно отчуждающих тебя от жизни поэта — такой, какой она была в действительности. С порога этого немузейного музея я как бы вступил в самую жизнь Тютчева...
Вот керосиновая лампа в виде вазы с шарообразным абажуром. Вот высокие, от полу и почти до самого потолка, часы пробили протяжно и медлительно двенадцать. Вот ломберный столик красного дерева на двух лирах вместо ножек. А вот рабочий стол поэта с чернильницей, свечами и гусиным пером, со следами чернил на нём.
Раз уж мы добрались до пера поэта, то как раз время сказать о том, что этим пером было написано. Сочинять стихи Тютчев начал в десять лет. Когда ему исполнилось четырнадцать, стихи его были публично читаны в Обществе любителей российской словесности, а годом позже напечатаны в «Трудах» Общества.
Прошло шестьдесят лет после того, как написано было первое стихотворение, и умирающий, уже парализованный Тютчев за три месяца до конца продиктовал в постели своё последнее стихотворение. Он был предан музам душой и помыслами с младых ногтей и до последнего своего часа. Он жил и умер как поэт.
Лев Толстой говорил о Тютчеве: «Без него жить нельзя». Что касается самого Тютчева, то он не мог жить без поэзии.
Как же он понимал поэзию? Ответить на этот нелёгкий вопрос поможет нам стихотворение Тютчева, которое многозначительно названо им «Поэзия»:
Такова Поэзия, такова её природа, её изначало в глазах поэта, в его душе, в его понимании.
По Тютчеву, она — дар небес землянам, дар, знаменующий единение неба и земли, высокого и обыденного, вдохновенного и вседневного. И поэт осуществляет этот принцип в своей стиховой практике.
Стихотворение «Поэзия» написано в тысяча восемьсот пятидесятом году сорокасемилетним Тютчевым. В этом возрасте обычно знают о себе и окружающем мире если не всё, то многое, во всяком случае, и продолжают дознаваться ещё большего, дознаваться каждодневно, каждочасно, при каждом своём шаге, при, каждом взгляде на сущее, даже если это сущее есть самая малость: дождевая капля, дрожащая, искрящаяся алмазом на зелёной ладошке древесного листка, лёгкое дуновение ветерка, лежащий на дороге камень...
Да, и камень, обыкновенный дорожный камень. И он преображается поэтом неведомо каким волшебством в образный знак, в звенящий стих, в жизненную проблему.