как-то незряче, и это успокаивало Фредерика. Под веселой тенью деревьев мама уходила все дальше и дальше, она поспешно ускоряла шаг, лисий хвост за ее спиной развевался. Она вспоминала недавний ленч с майором и миссис Уильяме, думала о предстоящем визите: в пять ей снова идти в гости, но сначала надо закинуть Фредерика к тете Мэри; что подумает тетя Мэри, когда увидит его с таким зареванным лицом? Она убыстрила шаг, уходя все дальше от Фредерика, – прелестная женщина в одиночестве прогуливается по парку.
Все давно заметили, с каким мужеством она держится; вокруг только и говорили: «Какой сильный характер у миссис Дикинсон!» Прошло пять лет после трагической гибели ее мужа, а она все еще вдовела, так что твердость ее характера не давала забыть о себе. Она помогала приятельнице, у которой был магазинчик под названием «Изобел» неподалеку от их дома, в Суррее, разводила щенков на продажу, все же остальное время посвящала Фредерику – воспитывала из него мужчину. Она мило улыбалась и высоко несла голову. Два дня, пока Топпи умирал, ради него она не подавала и виду, каково ей неизвестно было, когда он очнется. Даже если она не сидела у его изголовья, она все равно оставалась в госпитале. Священник – он не отходил от нее – и врач благодарили бога за то, что на свете есть такие женщины; ее приятельница, жена другого офицера, сказала, что держаться так стойко даже вредно. Когда Топпи, наконец, умер, эта женщина усадила несокрушимую вдову в такси и отвезла домой.
– Плачь, милая, плачь, тебе станет легче, – повторяла она. Она заварила чай и расставила чашки, приговаривая:– Не обращай на меня внимания, милая, тебе надо хорошенько выплакаться.
Слезы безудержно текли по ее лицу. Миссис Дикинсон смотрела на нее невидящим взглядом и вежливо улыбалась. Опустевший домик, где ветер шуршал занавесками, все еще хранил запах трубки Топпи, под стулом стояли его шлепанцы. Тогда приятельнице миссис Дикинсон, на нервной почве с трудом сдерживавшей смех, вспомнились стихи Теннисона, которые она учила в детстве. И она сказала: «Где Фредерик? Он затих. Как вы думаете, он заснул?»[1]
Вдова машинально встала и отвела ее в комнату, где лежал в своей кроватке Фредерик. Нянька поднялась со стула рядом с кроваткой, бросила на них скорбный взгляд и поспешно вышла. Двухлетний разрумянившийся мальчуган лежал, свернувшись в клубок под голубым одеялом, сжимая пустой кулачок, верхняя губа во сне у него вздернулась – точь-в-точь как у отца. Его вид, похоже, поразил, пронзил, потряс мать – она поникла у кроватки и, зарывшись лицом в пушистое одеяло, стала наматывать его на кулаки. Ее трясло, что было вполне естественно, но оттого не менее страшно. Приятельница выскользнула на кухню и просидела там полчаса, переговариваясь вполголоса с няней. Они снова заварили чай и дали миссис Дикинсон вволю выплакаться. Ничем не нарушаемая тишина выманила их в детскую. Миссис Дикинсон так и заснула на коленях у кроватки, вжавшись профилем в одеяло и одной рукой обхватив мальчугана. Придавленный материнской рукой, неподвижный, как изваяние, Фредерик лежал с широко открытыми глазами, не издавая ни звука. Странный взгляд ребенка, его молчание испугали женщин. Нянька сказала приятельнице:
– Можно подумать, он все понимает.
Подруги вскоре отдалились от миссис Дикинсон – она не слишком позволяла себя жалеть, зато мужчин именно это очень в ней привлекало: не один узрел в ее открытом взгляде невольный призыв к нему, и только к нему, куда более волнующий, нежели кокетство, волнующий глубоко, в благородном смысле; не один хотел жениться на ней. Но мужество возродило в ней девичью гордость какого-то особо непреклонного свойства, она очень дорожила ею и не могла ею поступиться.
– Нет, нет, и не настаивайте, – говорила она обычно, вздергивая подбородок и улыбаясь своей спокойной, смелой улыбкой. – Пусть все остается по-старому. Не могу передать, как много для меня значила ваша поддержка. Но вы же знаете: у меня есть Фредерик. И другого мужчины в моей жизни больше не будет. Его интересы для меня должны быть на первом месте. А это было бы несправедливо по отношению к вам, верно? – И после этого, что бы ей ни говорили, она только качала головой в ответ.
Она стала лучшей подругой тех мужчин, которым хотелось жениться, но нравилось оставаться холостяками, а также тех женатых мужчин, которые не прочь были слегка расчувствоваться, но не хотели, чтобы их разбередили всерьез.
Фредерик перестал плакать. Он был начисто опустошен и теперь уставился отсутствующим взглядом на утку, на ее лепные перья, фарфоровой гладкости шею. Жгучая клубящаяся пелена спала с глаз, грудь вздохнула свободнее, будто его отпустила тошнота. Он забыл, о чем горевал, забыл о маме и с радостью смотрел из-под опухших век на трепещущую ветку ивы, которая клонилась прямо перед ним, – чистую и сильную, словно после потопа. Мысль его ухватилась за эту иву, слабую, хрупкую и все равно счастливую. Он понимал, что теперь может идти к маме, но не хотел идти к ней – и при этом не чувствовал себя ни виноватым, ни ослушником. Он перешагнул через перила, сторожа поблизости не оказалось, остановить его было некому, и нежно и благоговейно потянулся к хвосту белой утки. Утка, невозмутимо, с врожденной неприступностью отвергнув поклонение Фредерика, ускользнула в озеро. Колыхая на зеленом зеркале вод свое прелестное фарфорово-белое тело, утка плавно обогнула излучину озера. Фредерик упоенно наблюдал, как лениво работают ее смутно различимые в воде перепончатые лапы.
– Смотри, сторож тебе задаст, – раздался голос за его спиной.
Фредерик опасливо обвел запухшими глазами все окрест. К нему обращалась девушка – она сидела неподалеку на скамейке, рядом с ней лежала полевая сумка. Из-под легкого крепдешинового платья выпирали крупные костлявые коленные чашки, на ней не было шляпы, и волосы стояли вокруг ее головы красивым пушистым венчиком, но на носу у нее сидели очки, и кожу докрасна опалило солнце; в ее улыбке, посадке головы было что-то дерзкое, энергичное, вовсе не девичье.
– А почему он мне задаст?
– Ты залез на его траву. И еще его утке сыплешь соль на хвост.
Фредерик осмотрительно переступил назад через низкие перила.
– У меня и соли-то нет.
Он окинул взглядом дорожки – матери не было видно, но от моста надвигался сторож, пока еще далекий, но грозный.
– Бог ты мой, – сказала девушка. – Ты чего скис?
Фредерик смешался.
– Держи, – сказала она. – Вот тебе яблоко.
Она открыла чемоданчик, набитый промасленной бумагой, наверно из-под бутербродов, и нашарила там яркое глянцевитое яблоко. Фредерик подошел, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, как лошадка, но яблоко все же взял. Горло у него перехватило, говорить ему не хотелось.