всяких неожиданностей.
— Это понятно, — согласился Кольцов, заранее предполагая, что последует за этими словами.
— Вы, Павел Андреевич, у них там уже побывали, кого-то знаете, даже, кажется, знакомы с самим Нестором Махно?
— Радости мне это знакомство не доставило. — нахмурился Кольцов. Видимо, вспомнил берег речки Волчьей и то, как двое махновцев вели его на расстрел. Утро было красивое, радостное, и совсем не хотелось умирать.
— В связи с тяжелым ранением, он пока не может самостоятельно передвигаться, и поэтому вынужден оставаться в Гуляйполе. Исполнять обязанности Командарма Повстанческой армии он назначил Семена Каретникова.
— Знаю Каретникова. Грамотный командир, и человек довольно разумный, уравновешенный, — сказал Кольцов.
— Вот мы и подумали: вам среди махновцев будет куда легче ориентироваться, чем кому другому. Быстрее поймете, если будет что-то затеваться против нас.
Кольцов грустно улыбнулся:
— Нет, они быстрее меня убьют, чем я начну что-то понимать. — И тут же спросил: — И какой статус мне предлагается?
— С Махно и Каретниковым мы предварительно все обговорили. Вы отправляетесь туда как представитель командующего фронтом с весьма широкими полномочиями.
— Вот уж справедлива пословица «из огня да в полынью», — покачал головой Кольцов. — Я думал, ничего опаснее и труднее, чем операция «Засада» в моей жизни уже больше не будет.
— Сам Махно и его заместитель Задов[11] попросили направить к ним именно вас.
— Меня бы кто спросил: хочу ли я?
— Вот я и спрашиваю, — несколько стушевался Менжинский. — И Михаил Васильевич Фрунзе тоже высказался за то, чтобы обратиться к вам. Но если вы по каким-то причинам…
— Причин нет, — пожал плечами Кольцов и, немного помедлив, спросил: — Когда?
Глава третья
Поезд главнокомандующего Русской армией генерал-лейтенанта Врангеля стоял в Джанкое на запасных путях. Пейзаж за окном был безрадостный. Почти все станционные строения были разрушены или сожжены. Некоторые были второпях восстановлены, но выглядели инвалидами. Пробоины от снарядов залатали камышом и обмазали глиной, окна забили досками, оставив лишь небольшие щели, размером с уцелевшие или найденные среди развалин куски стекла. Делали все наспех, когда уже наступили заморозки: только бы пережить если не в тепле, то хотя бы в затишье холодную и ветреную зиму.
Под стать печальному пейзажу была и погода. К утру мороз отступил, небо заволокло тучами, и пошел унылый моросящий дождик.
Врангель проснулся рано от мокрых всхлипываний за окном вагона. Разминаясь, прошелся по коридору. Чутко спавший денщик, услышав вдали шаги командующего, скрылся в дальнем тамбуре и принялся разжигать керосинку.
Врангель недолго постоял возле купе старшего адъютанта. Будить? Он знал давнюю слабость Михаила Уварова: засыпать сразу, едва голова соприкасалась с подушкой. Если не будить, мог проспать сутки. У аккуратного, исполнительного и четкого адъютанта это был, пожалуй, единственный серьезный недостаток, который раздражал командующего и с которым он тем не менее давно смирился. Он твердо знал, что очень скоро на место сладких снов и молодости к адъютанту придет зрелость, а вместе с нею и тяжелая изнуряющая бессонница. Пусть еще поспит, пока на его плечи не свалились заботы, подобные тем, которые приходится тащить на себе командующему.
Врангель вернулся в кабинет. Торопливо накинув черкеску, подпоясался и мельком глянул на себя в зеркало. Но тут же отвернулся: не понравился сам себе. Под глазами мешки, и без того длинный нос заострился, лицо одутловатое и какое-то жеваное. Всему виной бессонница, которая мучает и изводит его вот уже который месяц.
Вот и вчера вечером к нему с коротким докладом явился генерал Фостиков[12]. Врангеля угнетало вечернее одиночество, и он затеял со своим подчиненным разговор, затянувшийся едва ли не до трех часов утра. И после его ухода Врангель еще долго не мог уснуть, осмысливая полуночный разговор. На сон осталось всего ничего. В шесть часов он вставал, несмотря ни на что. Не нужен был никакой будильник.
Врангель давно знал Фостикова, ценил в нем умного и бесстрашного (получившего десять ранений) воина, и прощал ему некоторую экстравагантность в одежде и порой неуместные и злые суждения. Он относился к Фостикову, как прежде цари относились к своим юродивым. Ему порой дозволялось высказывать то, что иным стоило бы должности.
Фостиков стал увещевать Врангеля попытаться найти способ замириться с большевиками. Аргументы Фостикова были вполне убедительными: в Крыму отсидеться не удастся и дело даже не в холодах. Стужу можно перетерпеть. Но в Крыму собралось несметное число людей, и прокормить их им не по силам. Начнется голод, грабежи. Боеспособность армии опустится до нуля.
— Крым — крепость, Михаил Архипович! А зимы здесь, на юге, короткие. Авось с Божьей помощью…
— Слово красивое: крепость. А если вспомнить? Испокон веку редко какая крепость выдерживала осаду. И наша не устоит, — уверенно сказал Фостиков и, немного помолчав, добавил: — Люди от нас уходят. За последнюю неделю из моего черноморско-кубанского отряда ушли больше двухсот человек.
— Причины? — поинтересовался Врангель.
— Причины разные. Кто устал от войны, уж очень длинной она получилась. Кто зимы испугался, кто болен. Но больше всего тех, кто в нас разочаровался. Мои кубанцы так мне и говорят: «Ты, Михайла, поближе до Врангеля, шепни ему, пущай мужика не обижает. Мужик — кормилец. Если он обидится, власть не устоит». Похоже, обиделся мужик.
— Вопрос не простой, — виновато сказал Врангель. — Теперь понимаю, земельный вопрос надо было решительнее решать.
— Поздно, ваше превосходительство, — тяжело вздохнул Фостиков. — Потому, что нет у нас уже земли, нечего раздавать. И, видать, никогда не будет.
— Ты тоже не веришь? — Врангель вперился тяжёлым взглядом в Фостикова. Впрочем, он знал, что Фостикова ни суровым взглядом, ни бранью не испугаешь. Когда-то, в девятнадцатом году, он едва ли не в одиночку поднял на дыбы против Советов чуть ли не всю Кубань. И слова, которые он сейчас произносил, чувствовалось, выстраданные, тяжелые.
— Эх, Петр Николаевич! Уж сколько лет вместе с тобой. Верил. И сейчас хочу верить. Изо всей силы хочу. А почему-то не очень получается… — И, вспомнив что-то важное, Фостиков добавил: — И что интересно: уходят не тайком, не ночью.
— Кто? — не сразу понял Врангель.
— Дезертиры… Как их еще называть? Сговорятся человек десять — пятнадцать односельчан, попрощаются с остальными, которые остаются — и уходят. Днем, без страха. И заметь, никто им в спину не стреляет, предателями не обзывают. Видать, многие о том же самом думают, только еще не решились. Кто большевиков боится, кто зимы, кого кровавые грехи к ним не пускают.
— Вредные слова говоришь, Мишка! Не достойные российского генерала. Если бы хорошо не знал тебя, приказал бы расстрелять.
— Правдивые слова говорю, выстраданные. Врать не умею, льстить тоже. И ты это знаешь, — спокойным голосом ответил Фостиков. — Есть и преданные нам люди. К сожалению, их все меньше. Они будут с нами до конца. Но мы с тобой, Петр Николаевич, должны предвидеть любой конец. И сделать все, чтобы он не был слишком печальным ни для них, ни для нас. Во время бессонницы я все чаще об этом