наконец сообразил.
Наутро, проснувшись, он оставил слугу своего в гостинице, а сам, решив, что пора действовать, отправился к своей возлюбленной. Дверь была незаперта, он вошел в небольшую нижнюю залу и, увидев свою возлюбленную, заливавшуюся слезами скорби, от жалости сам чуть не заплакал и, приблизившись к ней, молвил: «Не горюйте, сударыня, — вы скоро утешитесь».
Дама вскинула на него глаза и, рыдая, проговорила: «Добрый человек! Ты, как видно, чужестранец, паломник, — откуда же тебе может быть известно, о чем я горюю и что способно меня утешить?»
Паломник же ей на это ответил так: «Сударыня! Я из Константинополя, я только что приехал, а послал меня сюда сам господь бог, дабы претворить печаль вашу в радость и спасти вашего мужа от смерти».
«Если ты из Константинополя и только что приехал, почем же ты знаешь, кто мой муж и кто я?» — спросила она.
Паломник, начав с начала, рассказал всю историю бедствий Альдобрандино, сказал, кто она и сколько времени замужем, присовокупив к этому много известных ему событий из ее жизни. Дама была поражена; приняв его за пророка и пав перед ним на колени, она богом его заклинала поспешить, если он явился ради спасения Альдобрандино, ибо времени остается, дескать, немного.
Паломник, разыгрывая из себя великого праведника, сказал: «Встаньте, сударыня, осушите слезы, выслушайте меня со вниманием и остерегитесь кому-либо проговориться. Господь открыл мне, что ваше несчастье послано вам за грех, некогда вами совершенный. Господь восхотел очистить вашу душу хотя бы от этого греха, ему угодно, чтобы вы страданием искупили его, а иначе ждите горшей беды».
Дама же ему на это сказала: «У меня много грехов, мессер, и я не могу догадаться, какой именно грех я должна по воле божией искупить».
«Мне доподлинно известно, сударыня, что это за грех, — молвил паломник. — И спрошу я у вас о нем не для того, чтобы лучше знать, а для того, чтобы вы, поведав о нем, восчувствовали еще более сильные угрызения совести. Приступим, однако ж. Припомните: не было ли у вас когда-нибудь любовника?»
При этих словах дама испустила глубокий вздох и пришла в немалое изумление: ей было невдомек, каким образом мог до кого-либо дойти о том слух, — хотя, впрочем, когда убили и похоронили человека, которого принимали за Тедальдо, об этом шушукались, пищей же для толков послужило несколько слов, неосторожно брошенных приятелем Тедальдо, который был обо всем осведомлен. «Я вижу, что господь открывает вам тайны всех людей, а потому я не стану перед вами таиться, — сказала она. — Да, правда, в молодости я любила одного несчастного юношу, которого будто бы убил мой муж. Я оплакивала его гибель и все еще о нем скорблю, ибо хотя до его отъезда я была с ним сурова и холодна, со всем тем ни его отъезд, ни долговременная разлука, ни ужасная смерть не могли вырвать его из моего сердца».
Паломник ей на это сказал: «Вы никогда не любили несчастного юношу — вы любили Тедальдо Элизеи. Скажите: за что вы на него прогневались? Разве он вас чем-нибудь оскорбил?»
Дама же ему на это ответила так: «Нет, он никогда меня не оскорблял. Я к нему переменилась из-за одного окаянного монаха, у которого я однажды исповедовалась: когда я ему призналась, что люблю этого человека и что я с ним близка, он так на меня напустился, что я холодею при одном, воспоминании об этом, да ведь и то сказать: он мне внушал, что если я с Тедальдо не порву, то в наказание попаду к дьяволу в пасть, меня низвергнут в преисподнюю, и буду я гореть в огне неугасимом. И такой на меня тогда напал страх, что порешила я прекратить с Тедальдо всякую связь и того ради перестала принимать письма его и послания, хотя, думается мне, если б он проявил упорство, а не бежал, сколько я могу судить, от отчаяния, и если б он на моих глазах таял, словно снег на солнце, то непреклонная моя решимость дрогнула бы, оттого что и я не могу жить без него, как и он без меня».
Паломник же ей на это сказал: «Вот этот-то самый грех, сударыня, вас теперь и мучает. Я знаю наверное, что Тедальдо не принуждал вас к сожительству — вы в него влюбились и сошлись с ним по доброй воле, оттого что он вам пришелся по нраву, снискал ваше благоволение, и вы столь усердно доказывали это ему и словом и делом, что любовь его тысячекратно усилилась. А когда так, то что же могло вынудить вас столь жестоко с ним обойтись? Вам надлежало прежде хорошенько подумать, и если б вы уразумели, как это дурно и что вам после придется горько каяться, вы бы так не поступили. Он принадлежал вам, вы принадлежали ему. Вы были вольны, понеже вы распоряжались им как своею собственностью, отказаться от своих прав на него, но похитить у него вас — вас, которою он владел, — это значит совершить кражу, совершить бесчестный поступок. Как видите, я монах, монашеские нравы мне известны доподлинно, и если я для вашей же пользы выскажусь о них несколько вольно, то мне это простительнее, нежели кому-либо еще. Так вот, дабы вы их узнали лучше, чем, сколько я понимаю, знали до сей поры, я вам сейчас о них расскажу. В старину были праведные, святой жизни монахи, а вот у тех, которые в наше время именуют себя монахами и стремятся за таковых прослыть, нет ничего монашеского, кроме рясы, да и та не монашеская, ибо учредители монашества заповедали шить рясы узкие, простые, из грубой ткани — в знак того, что если они облекают тело в столь убогие одежды, значит, их дух презирает все преходящее, меж тем как нынешние монахи шьют себе рясы просторные, на подкладке, дорогого блестящего шелку, что придает им пышности и величественности, и, подобно как миряне пускают пыль в глаза своими нарядами, без зазрения совести щеголяют в них на улицах и во время богослужений. Подобно рыбарям, которые стараются уловить в свои мрежи как можно больше рыбы, они стремятся заманить в подолы широченных своих ряс возможно больше ханжей, возможно больше вдов, возможно больше простоватых мужчин и женщин, — вот о чем они всего больше пекутся. Так что, если уж быть ближе к истине, монашеские у них не рясы, а только цвет ряс. Древние монахи помышляли о спасении людей, нынешние помышляют о женщинах да о богатстве, и все свои усилия они прилагали и прилагают к тому, чтобы угрозами и изображениями всяких ужасов стращать дурачков и внушать им, что грехи искупаются милостыней и заказными обеднями: этим они, пошедшие в монахи не потому, чтобы они были такие богомольные, а в силу душевной своей низости и чтобы не работать, добиваются того, что один им принесет хлеба, другой пришлет вина, третий даст им на помин души усопших. Милостыня и молитва воистину и вправду искупают грехи, однако ж если б те, кто творит милостыню, видели или по крайней мере знали, кому они ее творят, они поберегли бы ее для себя, а не то так бросили свиньям. Черноризцы смекнули, что чем меньше совладельцев, тем для них выгоднее, — вот почему любой из них норовит криками и угрозами отогнать другого от крупной поживы. Они обличают мужчин-прелюбодеев для того, чтобы те, кого они обличают, перестали развратничать, а все женщины достались обличителям. Они осуждают мздоимство и незаконные поборы — осуждают с той целью, чтобы эти самые поборы поручили взыскивать им, и тогда они на средства, которые, как они уверяют, обрекают на вечную муку их обладателей, смогут сшить себе рясы пошире, откупить себе епископию или же еще какую-либо кафедру. Когда же их порицают за эти и за многие другие столь же грязные дела, они отвечают: „Поступайте так, как мы учим, а не так, как мы действуем“, — они считают, что так именно можно снять с души тяжкий грех, словно овцам легче быть стойкими, железными, нежели пастырям. И ведь почти все они отлично знают, что многие, коим они этот совет преподают, толкуют его совсем в другом смысле. Нынешние монахи желают, чтобы вы делали то, чему они учат, а именно: набивали им мошну, доверяли им свои тайны, были целомудренны, долготерпеливы, прощали обиды, не злословили. Все это в высшей степени похвально, добродетельно, богоугодно, но для чего они вам об этом твердят?
Для того чтобы они имели возможность действовать так, как им нельзя было бы действовать, если б так действовали миряне. Всякому понятно, что, не будь у них денег, они вынуждены были бы работать. Если ты тратишь деньги на собственные удовольствия, монаху бездельничать нельзя; если ты начнешь волочиться за женщинами, то монах останется ни при чем; если ты нетерпелив и обид не прощаешь, то монаху незачем приходить к тебе и заводить свару в твоей семье. Да что там говорить? Они сами себя обвиняют всякий раз, когда подобным образом оправдываются перед людьми здравомыслящими. Коли им не по силам вести жизнь умеренную и праведную, так сидели бы лучше дома. А уж коли приняли чин иноческий, так почему же они живут не по-евангельски? Ведь Христос действовал и учил. Пусть-ка и они сначала действуют, а потом уже учат других. Я видел на своем веку тьму повес, блудников, бабников, волочившихся не только за женщинами светскими, но и за монашками, и это были как раз те, что громче всех вопияли с амвона! Так неужто мы последуем за теми, кто так поступает? Поступать так эти люди вольны, но хорошо ли они поступают — тут уж судья им бог. Предположим, однако ж, что взъевшийся на вас монах прав в том, что измена супружеской верности есть тягчайший грех, но разве не еще больший грех — обокрасть человека? Разве не еще больший грех — убить его или же вынудить мыкаться по белу свету? Кто же станет против этого спорить? Связь мужчины с женщиной — это грех естественный, но обокрасть мужчину, убить или же изгнать — это уже