это так твердо, что сама не ожидала.
— Памятозлобием, непослушанием, непочтением к родителям, несоблюдением постов, скверноприбытчеством, мшелоимством, неправдоглаголанием...
Медленно перечислял отец Василий. Мама машинально и монотонно произносила: «Грешна... грешна». С превеликим трудом давались ей эти слова. Мысль ее задержалась на скверноприбытчестве. «Воровство, наверное, — подумала мама. — Ну уж нет, никогда не воровала!» И сразу же ей вспомнилась премия на работе за... говоря попросту, ни за что оформленная начальством к восторгу подчиненных. Украла? Но ведь не платят же честно за честную работу! Всем изворачиваться приходится! Мама подосадовала даже на Божии заповеди, в которых — ну никаких лазеек! Не укради — и все тут! Даже у вора не укради.
Она все же, слава Богу, подумала, что такое досадование невесть куда завести может, и перестала себя оправдывать. Вопреки галдящей своре выкриков вроде: «Позор! Инженер! Как не стыдно!» — которые так и не отступали, мама стала заставлять себя тверже и громче говорить: «Грешна», — и не слушать ни выкриков внутренних, ни нашептываний, что не грешна-де.
Кончил перечислять грехи отец Василий.
— Иди сюда. Нагни голову.
И мама очутилась в темноте: это отец Василий накрыл ее голову епитрахилью и положил на нее руку. Мама глядела в пол и ни о чем не думала, не могла на чем-либо сосредоточиться. Что говорил отец Василий, она не слышала. А говорил он, что властью, ему данной, он прощает ее грехи.
Отец Василий снял епитрахиль. Улыбнулся.
— Иди, целуй крест и Евангелие, — и он указал на аналой, где они лежали рядом. Мама подошла к аналою и замерла. Сколько губ дотрагивалось до этого креста! Чуть было «фи» не сказала. Лик распятого Спасителя на кресте был очень выразителен. Мама вгляделась. «Ну, уж раз столько прошла, — подумалось ей, — придется себя заставить». И вдруг вырвалось у нее, нечаянно вырвалось:
— Господи, помоги, — и губы ее коснулись Христовых коленей.
Резкий холод от стального креста уколол губы. И мама почувствовала, что выкрики всякие больше ни в ней, ни около не кружатся. Нет их.
— А теперь — туда, туда иди, — указал отец Василий на малый придел. — Причащайся.
— Но ведь, говорят, поститься надо...
— Иди, тебе говорю. Я разрешаю.
Поначалу маме было очень непривычно его тыканье, но сейчас она не заметила его.
А в малом приделе причащались уже последние. Катя схватила маму за руку и потащила.
— Погоди, погоди, — залепетала мама. Вот теперь ноги ее уже совершенно не слушались, хотя ни стыд, ни смущение не мучили больше. Просто ноги не шли и все.
Арку они все-таки миновали, и маме показалось, что все как один смотрят только на нее. А так и было. Она одна осталась, все остальные причастились. Лицо у нее было и растерянным, и испуганным. «Может быть, не надо, а?» — так сказали бы ее глаза, если б они умели говорить. А Катя теперь уже сзади подталкивала маму. Только что делать, если ноги не идут? Белобородый священник в упор смотрел на маму и терпеливо ждал.
— Ну, смелее, смелее, — подбодрила маму одна старушка из хора и улыбнулась.
«Вот оно, самое страшное», — вихрем пронеслось в маминой голове. Наконец она была у Чаши.
— Ваше имя? — спросил священник...
Рот мама открыла сама, руки ей помогла скрестить Катя. Мама закрыла глаза. «Умираю», — новая нелепость пронеслась в голове. Она почувствовала во рту вкусное и сладкое. «Во оставление грехов и в жизнь вечную», — далеким-далеким показался голос священника... И мама очнулась. Краем глаза она заметила в проеме арки зевак, которые смотрели именно на нее. Иностранцы! Она хотела уже опустить голову и, ни на кого не глядя, наконец убежать. И вдруг что-то (да-да, мой читатель, прости в который раз!) выпрямило ее. «Да неважно все это!» — сказало ей что- то внутри. Она вдруг, для самой себя неожиданно, перекрестилась. Да, по всем правилам. Подняла голову и степенно двинулась в арку. Иностранцы расступились. А Катя едва «ура» не закричала. Мама запивала, когда подошел отец Василий.