Эти последние слова он выговорил так мягко, что перед глазами у Кучковны дрогнули радуги от внезапно выступивших слез.
— Князь говорит, — продолжал Прокопий: — 'Я, — говорит, — от нее зла не жду (это от тебя-то). Одначе, — говорит, — годы миновали большие, а стольник ей родной брат. Ты, — говорит, — свое дело делай, ее ни в чем не неволь, не заставляй против своей крови идти, а только посматривай, верно ли мне о ней судится. А как стольник будет у тебя в руках, как своими глазами увидишь, что я в ней не обманулся, тогда, — говорит, — все ей и скажи'. — Прокопий развел руками. — А мне что посматривать? Я-то в тебе все насквозь увидал еще тогда, как к тебе послом приезжал. И после того не один раз, бывало, князю о том говаривал.
Он, сощурившись, скосил глаза на свет, будто припоминая что-то, и, помолчав, продолжал:
— Все-то он, бывало, допытывался, какие ты тогда слова мне сказала, не переврал ли я чего. И раз спросит, и другой. А потом, смотришь, год пройдет или два — и опять он к тому же гнет. Меня инчас даже обида брала: стану ли я ему лгать? На что мне лгать? А он все на своем стоит и требует: 'Повтори, вспомни, как говорила. Душе моей, — говорит, — темной от тех слов помощь и свет…' Ты тогда сказала про чужую слезу, что из чужой, мол, слезы радости себе не вырастишь, — так, что ли? Вот это твое слово он все из меня и тянул. 'Такое, — говорит, — она сумела сказать, что меня, — говорит, — как услышу, точно медвежьим когтем по спине продерет'.
Прокопий помолчал.
— А потом время прошло, сколько годов, сколько снегов, не упомню, — заговорил он опять усталым голосом, — и не было у нас с ним больше речи о тебе. И только вот два года назад, когда на булгар вторицей шли и у него на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, он и сам всю ночь не спал, и мне не давал. Все чудилось ему, что это смерть подала ему голос. Тут-то на рассвете, как мы с ним над Волгой стояли (а время было осеннее, глухое, студеное: под ногами ледок похрустывал) и смотрели мы с ним, как последние чирки на черной волне покачиваются, тут-то он опять ни с того ни с сего про тебя спросил. 'А скажи ты мне, — говорит, — Прошка, про какой, — говорит, — она свой старый грех тогда помянула? Откуда, — говорит, — быть греху?' А я-то что знаю?.. Не о том веду речь, о чем велено! — сам себя перебил Прокопий, сердито махнув рукой. — Только тебя травлю.
Гашин кудрявый сынишка перелег во сне со спины на бочок, выронив из руки красную бечевку. Гаша, не просыпаясь, поворотила голову, показав другую, разгоревшуюся щеку, на которой чуть оттиснулся след смятой наволоки.
Густые ресницы Кучковны были опущены. Из-под них катились одна за другой крупные слезы.
Прокопий поднялся со скамейки, оправил выложенный серебряными бляхами пояс и заговорил иным, более твердым голосом:
— А велено сказать вот что: 'Луна на небе…' Да нешто сумею так сказать, как он?.. 'Луна, — говорит, — что ни месяц перевертывается свётху намолод, а человеку так не перевернуться'. Глаже да складней как-то у него выходило, да уж не вспомню как. Чего там! Ты и так поймешь. 'Я, — говорит, — стар, и она, — говорит, — не молода. Чего смолоду не нашли, того старым не искать. Пусть живет, — говорит, — как жила. Как горела свеча, так пускай и горит. А я, — говорит, — и тому довольно радуюсь, что хоть одиножды успел себя перемочь и той свечи не погасил. Недешево досталось, да что потерял, о том тужить не след. Дорого платил — крепче берегу'. И еще так говорил…
Прокопий наклонил голову и, силясь точнее вспомнить, почесал золотым перстнем темную бровь.
— Еще так говорил: 'Весь я в крови измаран. Сан мой к тому неволит, хоть на совести от того и свербит. И скажи, — говорит, — ей напрямо, что еще не кончил я чужую кровь точить: добрызнет и до ее дома'… Ты бы села, боярыня: на тебе лица нет!.. Может, не говорить?
— Говори.
— Да уж все, никак, и сказано… Ты не страшись. Князь так и велел тебе сказать, чтобы ты ничего не страшилась. 'Сколько бы, — говорит, — вокруг нее людей ни полегло, ее, — говорит, — покуда я жив, никакая беда не ждет. И те, кто ей люб, — Прокопий показал рукой на спящих, — и кому она люба, все останутся целы. А ежели…'
Шагнув ближе к Кучковне, Прокопий поравнялся с тем самым окном, в которое она давеча глядела. Он оборвал речь на полуслове. Какая-то новая морщина легла вдоль его смуглой щеки, отчего все лицо резко изменило выражение. Глаза сощурились. Ноздри втянулись.
Он некоторое время молча смотрел в окно. Потом тронул боярыню за локоть и сказал:
— Глянь в окошко. Вот из-за кого кровь течет. Узнаешь?
Паром с тремя телегами, что ехали по Коломенской дороге, только что причалил к городскому берегу. Два пешца в поярковых шапках, взяв рыжих коней под уздцы, тянули их к сходням. Правый конь упирался и бил подковами по дощатому настилу парома. Другие пешцы разбирали оружие, сложенное в задних телегах. На берегу под таганком еще дымила головешка.
— Узнаешь? — повторил Прокопий.
Кучковна поняла, что он говорит о том, кто сидел в передовой, двуконной телеге. Она долго вглядывалась, но за дальностью нельзя было разобрать черт. И только когда неизвестный седок вздернул сутулые плечи и вобрал в них маленькую голову, только тогда она произнесла еле слышно:
— Узнаю.
Это был тот самый ростовский купец, что ужинал нынче ночью в глухой клети с Иваном. Он сидел на дне лубяного кузова, заложив руки за спину, вытянув вперед очень длинные ноги: верно, был связан.
— А знаешь ли, куда коршун летел?
— Откуда ж знать?
— К первому вору и завистнику — в Рязань, к Глебу, к тамошнему князю. Слыхала, чай, про него? Сидит, притаясь за болотами, а сам только на нас и глядит, только того и ждет, как бы вметнуться в наши хоромы с черного крыльца да порукохищничать. Вот с Глебом-то у них, — Прокопий ткнул пальцем в окно, — и затевалось дело… И про брата своего не знаешь, куда метил?
— Не знаю.
— Нашего государя-князя меньшие братья сейчас в Чернигове. Наш-то Андрей Юрьевич с ними пересылался, чтобы с ними да со смоленскими князьями сообща Киев урядить. А брату твоему да вот им, — он опять ткнул пальцем в окно, — это не с руки. Что им из-за Киева себя убыточить да в поход крутиться? Что им отчая слава? Что Русская земля охудает, им до того дела нет. Так вот брат-то твой, стольник, и собрался в Чернигов к молодшим-то Юрьевичам, чтоб их по-своему перешерстить да против старшего-то их брата, против нашего государя-князя, пораспыжить… А сватушко твой…
У Кучковны дрогнули брови.
— А сватушко твой за тем же делом погнал в Смоленск. Видишь, измена-то какова! Во все концы паучьи ноги растаращила! Три ноги ощиплем, а всех сколько?.. Хитер твой сват! — протянул Прокопий, силясь вспомнить, все ли передал, что наказывал князь. — Ох, хитер! А опрометнулся: с собой не сладил. Как мимо Боголюбова ночью по-над оврагом гнали, осерчал за что-то на своего холопа да на всем скаку его с телеги скинул. А тот хоть и скатился с кручи, хоть и охромел, а доволокся до княжого двора. От него всё и вызнали…
'Лишнего наблекотал, а нужное из головы вон! — с тревогой подумал Прокопий. — А теперь где же вспомнить!'
— Ну, прощай, боярыня! Пойду гостя встречать. Ты на меня не гневайся, ежели сгрубил да сердце твое разбередил.
Он рассеянным взглядом обвел светелку. У него было озабоченное лицо. Выходя в дверь, он споткнулся о порог и разбудил Гашу. Она испуганно вскочила с постели и схватилась руками за щеки, будто стыдясь своего румянца.
— Ты пошто здесь? — раздался за дверьми изумленный возглас Прокопия. И сразу же вслед другое, его же, сокрушенное восклицание: — Охти-мнешеньки! Так и есть! Главное запамятовал! Идем скорей назад…
С этими словами он опять появился на пороге. За ним показалось длинное безжизненное лицо рыжебородого меньшака.
Увидав проснувшуюся Гашу, которая стыдливо упрятывала растрепавшиеся темно-русые волосы под