адском шуме.
Я разбит, ограблен, изнасилован.
Каждый палач и здесь, да и где бы то ни было. Каждый проклинает сына или брата, зарезанного Баттенбергским дьяволом или его меченосцами. Это не так, и все же это правда. Я забыл.
Он поднимает топор — неожиданная тишина — он рубит. Два или три раза.
Поток рвоты пачкает туфли и плащ, под которым я едва волоку ноги, согнувшись в три погибели, шум поднимается снова, окровавленный трофей поднят в воздух, грехи отпущены, гнусности могут продолжаться дальше.
Меня убьют как собаку. Для чего это нужно… Для чего… Для чего это нужно? Холод… во рту, холод… холод… Озноб беспомощности. Я должен отсюда выбраться… идти дальше… Я уже мертв. Я кашляю, левая рука безумно горит от запястья до локтя — я уже мертв. Сделать то, что я должен.
Толпа редеет… легкий дождь… убежище между корзинами, сложенными высокими штабелями у стены. Жопа, опустившаяся на дрожащие ступни. Хотя бы на что-то. (А это вещь.)
Меня повесят на столбе… Со мной покончено… Все, кем я был, требуют моей смерти. Или чтобы я был избит ногами и исполосован ножом на темной загаженной улице… Ради бога… Силы покидают меня… В Англию… Подальше от этого моря крови… Наверное, в Англию… Через море, или само море прекратит жизнь этого реликта — меня. Мои имена, жизни, Ян, сукин сын, вернись ко мне, убийца. Верни мне все… или забери то немногое, что осталось.
— Начинай погрузку!
Перед рассветом я — просто куча намокшего тряпья, оцепеневшая внутри плетеной корзины с кучкой соломы сверху.
— Беру лошадей на ночь, потом верну.
Не могу двигаться, не могу думать… Огонь, избавивший меня от клейма, все разгорается, разгорается… И так все это закончится?
— Ух, сукин сын, оборванец, хрен вонючий, берегись, выметайся отсюда.
Я не отвечаю. Не двигаюсь. Открываю глаза.
— Ооох! Грязная сука, кажется, он мертв… Чтоб я сдох, мне придется закапывать его, этого нищего… Иисус Христос!
Высокий парень с безбородым детским лицом… Сильные руки… Он слегка отворачивается, чтобы не смотреть на меня. Я собираюсь с силами:
— Я умираю. Не дай мне умереть здесь.
Он подпрыгивает:
— Свинья… Какого хрена ты там говоришь? Что? Ты не мертв, но… тогда все равно ты должен бояться меня, дружище, бояться.
— Не дай мне умереть здесь.
— Сумасшедший, не могу же я погрузить тебя. Хозяин порвет мне задницу на куски, сучья твоя порода, что мне теперь делать…
Он тупо глазеет на меня.
— Аарон! Какого хрена ты там делаешь? Уж изволь пошевеливаться, или, как пить дать, придется тебе сказать это на латыни, если тебе так больше нравится. Аарон!
Ужас в его глазах отражается в моих… Какое-то мгновение он колеблется, потом бессвязно бормочет: «Да-да, хозяин… Конечно же, сей момент, хозяин…» Он засыпает меня сухой соломой… да, удалось… один миг, и погрузка завершена, Аарон грузит и меня: все на месте, он прочно привязывает и эту корзину вместе с остальными.
— Давай, пошевеливайся! Мне еще надо поесть, опорожнить кишечник и поспать, пустая башка, еще не рассвело, а мы уже давно на ногах, едем в Антверпен дурить портовых грузчиков. Пошевеливайся, Аарон!
ГЛАВА 2
— Здесь, в Антверпене, у тебя все будет в порядке — тебя оставят в покое. Здесь распоряжаются гильдии и те, кто делает деньги, а не только эти идальго и имперские чиновники в напудренных париках. Фламандские торговцы знают цену вещам: они скажут тебе, сколько будут стоить монеты даже из Китая, да и из всего мира. Они знают, как вести дела, у них трезвые головы на плечах, не то что у этих идиотов испанцев, которые только и умеют, что изобретать новые налоги и изыскивать новые лазейки, как бы кого надуть.
Мы встретились случайно на обочине дороги у харчевни.
Его зовут Филипп.
Он выглядит еще хуже меня: нога потеряна, как он говорит, на войне, куда его отправили испанцы, которых он ненавидит больше, чем чертей. Филипп — это один сплошной монолог, прерываемый лишь яростными приступами кашля с отхаркиваемыми сгустками кровавой мокроты. Мы пересекаем мол, на каждом шагу сталкиваясь с движущимися туда-сюда моряками и грузчиками — невероятное смешение всех языков и диалектов. Проходим отряд испанцев с сияющими овальными шлемами, из-за которых их прозвали «чугунные яйца». Филипп ругается и плюется:
— Однажды вечером какая-нибудь шлюха заколет ножом одного из них, и тогда-то уж они засуетятся. Эти грязные сукины дети побесятся день-другой, а потом вновь примутся брюхатить наших девок. И так им и надо! Коль у них свербит в одном месте — все они и получат свою заразу!
Суда, загруженные всем, что есть на земле: рулоны материи, мешки со специями, с зерном.
К нам несется мальчишка, хромой хватает его за шиворот и что-то бормочет ему. Мальчик кивает, освобождается из его рук и бежит в противоположном направлении.
— Тебе повезло, англичанин сейчас в пивнушке, в нашем храме.
Большой стол на улице, окруженный матросами и капитанами судов, которые уж слишком увлечены переговорами, несколько местных судовладельцев, безошибочно узнаваемых по черным сюртукам с длинными полами — одежда элегантного покроя и без всяких безделушек. Хромой просит обождать его и направляется к толстяку, который хлопает его по плечу и, показывая на меня пальцем, делает знак приблизиться.
— Это мистер Прайс, боцман со «Святого Георгия».
Мы небрежно кланяемся друг другу.
— Филипп говорит, что вы хотите попасть в Англию.
— Я могу отработать за место на борту.
— До Плимута плыть два дня.
— Не до Лондона?
— «Святой Георгий» идет в Плимут.
Нет ни времени, ни причин думать об этом.
— Заметано.
— Тебе придется поработать на камбузе. Потрудись прибыть завтра на борт к пяти утра.
Жалкая кровать на постоялом дворе, указанном мне Филиппом, и ожидание назначенного часа.
Площади, улицы, мосты, дворцы, рынки. Разные люди, разные говоры и разные религии. Путь воспоминаний ненадежен и опасен: они в любой момент могут предать тебя. Дома банкиров в Аугсбурге, блестящие улицы Страсбурга, неприступные стены Мюнстера — все это возвращается в память перепутанными, бессвязными обрывками. Это был даже не я, это были другие люди, с другими именами, с другим огнем в крови. Огнем, сжигавшим до конца.