посланника, что перед нами дикая кошка, оказалось излишним. Это был юный представитель местной породы диких кошек (Pel is ocreata). Идут споры о том, являются ли они окончательно одичавшими потомками полуприрученных кошек, или, наоборот, это дикое племя, от которого произошли местные полудикие кошки. Позднее нам удалось застрелить двух таких кошек высоко в кронах деревьев. Обе они, как и остальные кошки тропического леса, были голубоглазые (а у деревенских кошек глаза самые разнообразные, как и у наших домашних). Поразительна разница в характере между дикими и одомашненными породами: думаю, что настоящие дикие лесные кошки так же не поддаются приручению, как наша дикая шотландская кошка.
Считается, что кошку одомашнили на заре цивилизации в Египте. И местная дикая кошка (Felis ocreata), очевидно, была домашним крысоловом, а из Египта расселилась уже по всему свету, иногда смешиваясь, давая новые разновидности с местными кошками вроде нашей шотландской Felis cattus. Однако вполне возможно, что одомашнивание диких кошек произошло в разных странах и в разное время независимо друг от друга. Одна из таких кошек — Felis ocreata — распространена в Западной Африке.
Пока что человек явно дурачил нас. Теперь он без предупреждения вывернул второй мешок. Мы были поражены.
У самых наших ног на земле лежала поразительная змея; она не только была необычной окраски — от кончика носа до хвоста вся в продольных, а не поперечных полосах, черных и ярко-алых, — она еще и норовила буквально поразить своего хозяина, бросившись прямо на него, когда он нагнулся за своим мешком. Длинные передние зубы пресмыкающегося впились в большой палец охотника.
Странный малый хрюкнул и отскочил назад, стараясь стряхнуть с руки вцепившуюся гадину, но она держалась так крепко, что совсем оторвалась от земли и хлестнула нас с Беном по рукам. Мы завопили и отскочили. Змея упала на землю. Подоспели Фауги и Басси, и змея оказалась окруженной. Она то и дело бросалась на всех по очереди.
Тем временем я схватил охотника и втащил его в дом. Я спросил у придворного посланника, опасен ли укус змеи, и он ответил, что смертельно опасен, но человек не умрет. Мечась в поисках инструментов и лекарств, я поинтересовался, почему же он не умрет, и получил ответ: «Потому что вы ему не дадите умереть». Это меня встревожило. Хотя африканцы считают, что можно умереть от укуса любого пресмыкающегося, боевая раскраска змеи наводила на мысль, что она-то как раз и может оказаться ядовитой.
Человек стоял, не двигаясь, сжимая запястье здоровой рукой. Я отхватил солидный кусок подушечки большого пальца и втер в рану несколько сухих кристалликов марганцовки. Вам может показаться, что это пара пустяков, но вы себе не представляете, какой прочности может достигать кожа на руках африканца. Скальпель у меня был острый как бритва, и все же мне пришлось надавить на него изо всех сил. Человек не произнес ни слова, не издал ни звука, пока я выдавливал кровь из раны и перевязывал руку. Затем он произнес короткую речь на своем странном языке.
Посланник обратился ко мне.
— Человек хочет знать, нужно ли вам это мясо, — сказал он. — А если нужно, сколько дадите за каждое?
Я был настолько ошарашен его хладнокровием, что справился с записями в маленьком ценнике, который мы составили в процессе приобретения животных, и назвал цены, которые был готов дать. Человек бросил одно слово.
— Человек говорит, он согласен, — сказал наш переводчик.
Я отсчитал деньги. Человек взял их, сунул за пояс два пустых мешочка и бодрым шагом вышел из дома, оставив у нас на пороге двух фурий, шипящих и плюющихся от злости.
— Эй, спроси его, куда он пошел, — сказал я. — Может, он еще умрет от укуса змеи.
— Человек пошел в свою страну, — последовал поразительно простой ответ.
Последней нашей остановкой в настоящей Африке на обратном пути из «Страны подогона» была Икури. Оттуда мы спустились по реке в Калабар, в полудикое и сверхсовременное убожество Африки белого человека.
То ужасное утро в Икури никогда не изгладится из моей памяти, и мне кажется, что оно навсегда запомнилось также почти тридцати другим людям, которых с тех пор разбросало бог весть куда по нашей планете.
Рассвет был туманный, как почти все африканские рассветы. Мне удалось ускользнуть и остаться одному. Стояла тишина, только стайки серых попугаев пролетали повыше полога тумана с многозвучным, не поддающимся описанию шумом. Они тянулись к местам привычной кормежки, пересвистываясь, перекликаясь, переговариваясь друг с другом. Это был последний африканский совет, на котором я имел честь присутствовать. Попугаи говорили на неизвестном мне языке, и все же я понимал смысл их знакомых речей и полностью соглашался с ними.
Туман понемногу рассеивался; из него выступали высокие валы зелени и перистые силуэты пальм. Когда лучи солнца достигли земли, невероятное множество птиц и зверюшек ожило и пробудилось.
Когда чувствуешь себя бесконечно несчастным и впадаешь в сентиментальность, все приобретает символический оттенок, но на этот раз, я уверен, во всем, что я видел в то утро, и вправду был какой-то ужасный символический смысл.
Передо мной высились три прекрасные пальмы — или скорее то, во что превратились три некогда одетые в перистые листья горделивые красавицы. Жалкие остатки былого великолепия были увешаны гирляндами круглых висячих гнезд кошмарных птиц-ткачиков, которые тучами с визгом и щебетом носились вокруг. Зеленые листья были ободраны с черешков почти до последнего волоконца. Суетливые, деятельные пичуги-самцы в кричаще-оранжевых манишках вместе со своими серенькими замарашками самками показались мне символом. С великолепных зеленеющих деревьев во всей их красе и славе зеленый ореол был начисто ободран этими снующими, пронырливыми существами, которые надеются только на свою многочисленность и везде, где удается, готовы понатыкать свои уродливые бесчисленные гнезда. Их гнезда похожи друг на друга — точь-в-точь как неуютные дома и мрачные фабрики унылых европейцев, которые «колонизировали» Африку — так они это называют, — чтобы было удобнее жить самим.
Когда туман окончательно рассеялся, открылись новые символические картины. Множество черно- белых ворон прыгало вокруг, разыскивая всякую съедобную мелочь. Я увидел в них двойников наших неприкаянных душ — думаю, что спокойно могу включить в их число Джорджа и Герцога. Эти вороны — ни черные, ни белые, хотя с виду самые настоящие вороны. Несчастные птицы живут между девственными лесами и расчищенными угодьями колонизаторов, отчасти радуясь новым и изобильным источникам пропитания на возделанных землях, но безутешно оплакивая исчезновение родных лесов. И наши души, похоже, тоже были черно-пегими, как вороньи перья: отчасти мы признавали пользу своей дьявольской цивилизации, а отчасти глубоко сожалели, даже скорбели, о безвозвратно исчезающей прелести дикой природы.
Мне пришлось оторваться от всего этого, чтобы перейти к душераздирающей церемонии прощания с намчи. Мы отправились в маленькую местную лавку молчаливой, тесной толпой. Каждому из африканцев я подобрал рубашку и сверток материи: они сами выбрали себе такой прощальный подарок. Возле нашего упакованного имущества мы в последний раз пожали друг другу руки. Затем печальная небольшая вереница потянулась в лес. Я слышал их рыдания еще некоторое время после того, как они скрылись из глаз.
Подошел пароходик; мы взгромоздились на него со всем нашим имуществом.
Мы молча обернулись, глядя на место своей последней стоянки. Свисток залился горестной, одинокой жалобой; несколько белых птиц взмыли над прибрежной гладью и плавно проплыли над травянистым берегом. Одна из них попыталась приземлиться на остатки нашего рабочего стола. Конечно, она промахнулась, как это свойственно белым цаплям. Врезавшись в забор, она закачалась, будто пьяная, взад-вперед. Ослепительно белая птица сверкала на темной зелени леса.
Оглавление