– Ей-ей. Пытала меня уж не раз – скоро ль, мол, навигаторы окиян покинут да на стоянку зимнюю возвратятся?

– Окияна сей год опять не достигли, – понуро отвечал Овцын. – Мангазея древняя, куда предки наши свободно плавали из Европы, в веке осьмнадцатом затворена оказалась, будто заколдовал ее кто… За ласку же, воевода, спасибо тебе!

Первым делом наведался Митенька в острог тюремный – к семейству князей Долгоруких, встретила его там Наташа с сынком, который подрос заметно, и поплакала малость.

– Хоть вы-то засветите окошки наши темные, острожные. Одна и радость нам осталась: человека доброго повидать.

Овцын спросил у Наташи – как князь Иван, пьет или бросил?

– Ах, пьет… Видать, неистребимо зло пьянственное.

А по вечернему небу перебежал вдруг кровавый сполох сияния северного. Замерещились в огнях пожары небесные, взрывы облачные. Потом природа нежно растворила над миром веер погасающих красок – словно павлин распушил свой хвост. Жутью веяло над острогом березовским…

– Наталья Борисовна, – вздохнул Овцын, – знали бы вы, сколь легки дни ваши здесь. Кабы ведали вы, сколь тяжелы дни питерсбургские. Может, ссылка-то ваша и есть спасение?..

Катька Долгорукая, как только о приезде Овцына прослышала, так и заметалась по комнатам. Из баночки румян поддела, втирала их в щеки, которые и без того пламенем пылали. Уголек из печи выхватила, еще горячий, и брови дугами широкими подвела. Телогрей пушной охабнем на плечи кинула себе (вроде небрежно) и глаза долу опустила. Даже надменность свою презрела – сама к гостю навстречу вышла со словами:

– Дмитрий Леонтьич! У нас день сей хлеба пекли. Не угодно ль свежим угоститься? Тогда к столу нашему просим…

Вот сели они за стол, а между ними лег каравай хлебный. Помолчали, тихо радуясь оба, что тепло в покоях, пусть даже острожных, что молоды, что красивы… Овцын протянул руку к ножу. Сжал его столь сильно, что побелела кожа на костяшках пальцев. И, каравай к мундиру прижав, взрезал его на крестьянский лад. Смотрела на него порушенная невеста покойного императора, и так ей вдруг ласк мужских захотелось. Из этих вот рук! Рук навигатора молодого…

– А из Тобольска-то пишут ли? – говорил, между прочим, Овцын. – Видать, депеш не прибыл еще. Докука да бездорожие… Чуете?

– Чую, – еле слышно отвечала княжна, а у самой слеза с длинных ресниц сорвалась и поехала по щеке, румяна размазывая.

Овцын послушал, как бесится метель за палисадом тюремным, и краюху теплого хлеба окунул щедро в солонку.

– Ну а книжки, княжна Лексеевна, читаете ли от скуки?

– Еще чего! Мы и на Москве-то от книжек бегали.

– Куда же бегали? – хмыкнул Овцын.

– А у нас забот было немало. По охотам с царем езживали, по лесам зверя травили… Опять же – балы! Мы очень занятые были!

– А-а… Ну, я до таких забав не охотник… По мне, так дом хорош тот, в коем книги сыщутся. У меня в дому родном полочка имеется. Я на нее книги собираю. Ныне вот, коли в Туруханск прорвусь на «Тоболе», дела по экспедиции сдам, жалованье получу… и Плутарха куплю себе! Читали?

– Слышала, что был такой сочинитель. Но… не девичье это дело Плутархами себе голову забивать. Вон Наташка у нас, та книгочейная… Раз иду, а она ревет, слезами обмывается. «Чего ревешь-то, дура?» – я ее спрашиваю. А она мне говорит: «Изнылась я тут… без книжек, без готовальни моей». Ну не дура ли?

И вдруг Катька горячо зашептала на ухо Овцыну:

– А едина книга в острогу нашем сыщется… Сколь уж раз из канцелярии Тайной сыщики наезживали, сколь добра от нас разного выгребли! Всё искали… на царя намек, на мово суженого. Да книжицу ту заветную спасла я… Сейчас покажу ее по секрету!

И вынесла книжицу, что была в Киеве (при академии тамошней) печатана в 1730 году, а в книге описано подробно обручение Катькино с юным императором… Овцын повертел книжку в руках:

– Хотите, доброе дело для вас сделаю?

– На добро ваше и своим добром платить стану…

Овцын книжицу (на Руси ныне запретную) взял да в печку сунул. Порушенная тут завыла – в голос, а Митенька еще кочергой в печи помешал, чтобы огонь сожрал эту книжку поскорее.

– Не с того ли плачете, княжна? – спросил он Катьку.

– Не с того, сударь… Прошлое-то пущай гиштория ворошит. А мне одни срам да тоска остались. Ох, мой миленькой! Чернобровенький-то ты какой… погибель моя! Да нешто не видишь, что изнылась я? Возлюби ты меня, сироту горемычную…

Дунуло за окнами, сыпануло по стеклам горохом снежным.

– Чего уж там скрываться мне! – сказала княжна Долгорукая. – Знай истину: люб ты мне… люблю!

И встала она рядом с ним, сама высоченная, копнища густых волос сверкала в потемках, вся жемчугами унизана.

– Ой, и стать же… До чего ты высока, княжна!

– А хочешь… Хочешь, я ниже тебя стану? Гляди… вот! Гляди, любимый мой: порушенная царица России на коленях пред тобою без стыда стоит… пред лейтенантиком!

Чего угодно ожидал Овцын, только не этого. Поднял он ее с колен вовремя. Двери разлетелись, и ввалился хмельной князь Иван Долгорукий с глазами красными от пьянства.

– А-а-а, – заорал с порога, – вот ты где, Митька… с Катькой! Ты этой паскуды бойся, – говорил он серьезно. – Я брат ей родный, от одной титьки с нею вскормлен, а стервы такой еще поискать надобно… Она и себя и всех нас под монастырь или под топор подведет, верь мне, Митька!

Овцын ушел. Бухнула за ним дверь острожная, промерзлая, окованная железом. «Лучше уж, – думалось ему, – с казачкой здешней любиться». И со всей страстью зарылся Митенька в дела экспедиционные, дела самые сердечные. Заранее все делал, чтобы на этот раз окияна Ледовитого достичь. На дворе лейтенанта с утра до вечера народ местный толокся. Митенька всех выспрашивал – кто ведает древний путь кочей хлебных на Туруханск? И все записывал… Был он счастлив в службе своей и Афанасию Курову говорил:

– Моей особе, как никому, повезло. Я здесь сам себе голова, что хочу, то и делаю… Сам себе начальник!

* * *

Но женской нежности Овцыну никак было не избежать. Посредь зимы, отвернув к стене надменное лицо свое, отдалась ему невеста царская – Катерина Долгорукая, роду знатного, древнебоярского… Отдалась ему без стыда, не по-девичьи, а со всем пылом женщины, уставшей ждать. С тех пор у них и повелось: любились они ночами острожными, и караульные про то знали. Но – молчали, ссыльных жалеючи, а Овцына уважаючи. Воевода же Бобров был мужик понятливый и доброжелательный, он сам той любви потакал.

– Кровь молодая, – рассуждал. – Она играет, и вы играйте… В эдаком-то раю, каков наш, иного путного дела и не придумаешь!

И куда бы теперь ни пошел Овцын, всюду Катька за ним тянулась. Он к атаману Яшке Лихачеву с инструкцией о розыске пути – она тоже придет и ту инструкцию от начала до конца прослушает, ни бельмеса не поняв в ней. А то, бывало, возьмет Овцын брата ее, князя Ивана, и ударится во все тяжкие для гульбы – к подьячему Осипу Тишину, а княжна – за ним притащится. Сядет на лавке в уголке избы, посматривает оттуда, блестя глазами, как пьет вино чернобровый сладкий любовник…

Осип Тишин как-то сказал ей, сильно охмеленный:

– Княжна, почто ты меня не поцелуешь? Нешто гордыню свою не переломишь? Лейтенанта, значит, целовать можно. А меня, выходит, и не надобно?

Овцын крепко (во весь мах) треснул подьячего в скулу:

– Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами… Понял?

– Вразумил ты меня, лейтенант… Я многое понимаю!

Так текли дни в Березове – на одном из концов Сибири.

Здесь пока все было в полном порядке.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату