Напрасно Миних стал ссылаться на имена великих полководцев, которые среди войны чистую отставку получали; имена Монтекуккули, Шуленбурга и Кенигсека не произвели на царицу впечатления.
– Нет уж, – сказала. – Взялся за гуж, не говори, что не дюж!
Стали совещаться, что в кампанию 1737 года делать. Договорились в Кабинете так: на Крым пойдет Ласси с армией, генеральные же силы с Минихом во главе возьмут Очаков.
– Там и Бессарабия недалече, – приосанился Миних.
А сам думал: «Ежели мне короны украинской не добыть, буду стараться Валашское царство устроить и попрошу валашскую корону для себя». Правда, на эту же корону зарился из Лондона князь Антиох Кантемир, но Миних рассчитывал его оттолкнуть. В эти сладостные грезы о коронах вонзился скрипучий голос Остермана:
– Не забывайте, что отныне мы состоим в комплоте воинском с венцами. А император Карл желает, чтобы мы армию свою послали прямо на Хотин и далее – до Буковины… там нужна армия!
Фельдмаршал встал. Грузный кулак Миниха обрушился на столик перед императрицей. А столик был слабенький – ножки треснули, все бумаги и чернила полетели на пол.
– Не сметь слушаться австрияков! – забушевал Миних.
Анна Иоанновна даже уши себе захлопнула:
– Ой, как ты кричишь, фельдмаршал…
– А я говорю, матушка: не слушаться их, подлых! Вена опять солдата нашего себе подчинить желает. Император цесарский единой дворни имеет столько, что, вооружи ее, и можно Азов брать. За цесарцев Россия уже не раз кости свои по Европе раскидывала… Я буду кричать, матушка! Вена для себя Боснии ищет, для того и солдата русского просит, а мы Австрии служить не нанимались…
Остерман притих, боясь Миниха во гневе. Дядька он здоровенный, сгоряча еще тяпнет жезлом по черепу – никакой парик не спасет. Анна Иоанновна долго крестилась на парсуну Тимофея Архипыча (юродивого), а рядом висел портрет графа Плело (поэта французского). Отмолясь, она воспрянула.
– Фельдмаршал прав, – заявила, косо глянув на Остермана. – Уж давно мне в уши дудят, что ты, Андрей Иваныч, на подношения от венского двора живешь, да не верила я. А ныне сомневаюсь: может, и есть грех за тобой?.. Пущай, – провоз– гласила она, – австрияки сами тесто себе месят, а у нас русская квашня взопрела…
Перед отбытием к армии Миних хитроумно заручился поддержкой графа Бирена, которому писал наильстивейше: «…а понеже оный мой важный пост требует великой ассистенции милостивых патронов, того ради беру смелость вашего сиятельства, милостивого государя моего, просить меня и врученную мне армию в милостивой протекции содержать, а недостатки мои мудрыми советами вознаграждать».
И покатил он в гиблом настроении. В пути его нагнал блестящий поезд лакированных карет, – это спешил на войну, чтобы запастись мужеством перед женитьбой, принц Антон Ульрих Брауншвейгский. Поехали дальше оба в одной карете, качаясь на диванах пышных, застланных коврами. На дорогах часто встречали нестройные толпы новиков, которых гнали к Киеву сержанты. И темнел взор фельдмаршала при виде молодняка новобранного. По опыту похода прежнего Миних догадывался, что половину этих парней он оставит лежать в степи – замертво, на поживу ястребам…
– В этом году, – поделился он с принцем, – я форсирую Днепр на том самом месте, где шведский король Карл ХII переправлял свою армию перед баталией Полтавской.
Принц Антон уточнил, что Карл XII форсировал Днепр не перед битвой, а после Полтавы, и Миних обозлился: «Щенок сопливый, кого он учит? Глупец… мозгляк… поганый венец!» Он прибыл к армии, а в лагере, расположась в шатрах с лакеями и кухнями, фельдмаршала уже поджидала веселая княгиня Анна Даниловна.
– Сударыня, – сказал ей Миних, – где ваш муж?.. Князь Трубецкой, – наказал он ему, – дела наши таково в эту кампанию складываются, что вам следует ожидать приращения семейства. Исходя из этого, вам предначертано снова быть генерал-провиантмейстером, чтобы могли вы детишек своих без нуждения прокормить…
Манштейн честно заявил фельдмаршалу:
– Трубецкой – вор, он загубит поход всей армии.
– Молчи хоть ты, – отвечал Миних. – Я и сам это знаю. Да куда денешь Анну Даниловну?
В сенях дома Соймонова, что на 11-й линии Васильевского острова, прижился медведь ручной. Когда на дворе морозы трещали, адмирал мишку к себе в кабинеты пускал, и там возились со зверем семейно – сам хозяин, жена его и дети адмирала. Медведь добро людское понимал, ревел страшно, но когтей ни разу не выпустил…
Жизнь была хороша, и жилось всем в охотку!
Посреди разврата придворного, царских почестей избегая, Федор Иванович был счастливым мужем и отцом. Дома у него все в порядке, достаток скромный, но все обуты, одеты, каждый цену копейке знает, дети не балованы, ничего для себя не просят, а довольствуются тем, что дадут, от праздности все домашние отучены.
– Дети малые, – учил Соймонов, – у них и обязанности должны быть малыми, кои исполнять они по большому счету обязаны. А лень, главная злодейка барства нашего, из дому моего изгнана…
Мело за окнами. Трещали в печах поленья еловые.
Дарья Ивановна однажды сказала мужу:
– Ты уж прости, друг мой, что в душу к тебе влезаю. Но мниться мне стало, что задумчив ты лишне… С чего бы так?
– Верно приметила ты, Дарьюшка, что маюсь я. Получил я загадку одну, которую разгадать не способен. С того и мучаюсь… Все два года последние, куда ни приду, везде слышу похвалы себе. Допытываться со стороны я начал, откуда похвала эта исходит, и нежданно глаза мне сама царица открыла.
– Не к добру, – испугалась Дарья Ивановна.
– Когда я от хана Дондуки-омбу вернулся, отчет при дворе давал, а царица сказала, что аттестовал ей меня обер-егермейстер Волынский, разум мой выставлял перед нею всячески.
– Да вы же враги с ним злейшие! – сказала жена.
– Враги… еще с Каспия, – согласился Соймонов. – Оттого и не понять, какая ему-то выгода меня при дворе расхваливать? Где бы ему топтать меня и злословить, а он… похвалы расточает.
Уютно в доме адмиральском. Лакей вьюшки в печах задвигал на ночь. Детишки уже спали за стенкой. При отблеске свечей ярко вспыхивали рыжие волосы жены. А на столе лежал разворот карты новой, над которой трудился сейчас гидрограф. Не морская карта – показывала она земли кочевий калмыцких (недаром же ездил!).
Жена сказала ему на манер старой боярыни московской:
– Уж ты прости меня, бабу глупую и неразумную, я делам мужним не советница. А только выслушай…. Подале будь, любезный Федор Иваныч, от обер-егермейстера Волынского. Сам ты не раз говорил мне, сколь человек он худой и зловредный.
– И, однако, Дарьюшка, – отвечал он жене, – коли обер-егермейстер ко мне благоволит, я обязан ему решпект свой выказать…
На будний день решился: велел на Мойку себя везти.
Волынский валялся по кушеткам персидским, ничего не делал и был скучен. Кубанец, лоснясь лицом от жира лакейского, доложил:
– Господине мой, хватайте кий потяжелее. К нам старопамятный враждователь приехал – адмирал Соймонов Федька!
Волынский палку взял и отдубасил ею дворецкого:
– Много ты воли взял о людях судить. Проси адмирала.
Соймонов вошел. Руки не подал. А сказал так:
– Не ожидал ты, Петрович, меня в дому своем видеть. А я вот явился… Враги мы с тобой, и ты знаешь сам, что не люб ты мне повадками своими тиранскими. Отчего же, Петрович, ты решился надо мною патронствовать?
– Эге-ге-ге! – отвечал Волынский, дверь запирая плотно, чтобы никто не слушал. – О каких врагах говоришь ты мне, не разумею. Нет, не враги мы с тобой, Федор Иваныч, это ты лишку хватил. Иные враги у нас водятся, и враги те для нас обоюдные. Мне тебя возвеличивать – в радость! Учен и честен. Близ денег