полезно. Выбежали конюхи и стали махать перед лошадьми цветными флагами. Зажигались в манеже фонари, сыпались под копыта фейерверки. В огне и грохоте, вздымая клубы мелкого песка, гарцевали сытые биренские кони…
Артемий Петрович (с умом и знанием) кого хвалил, кого бранил.
– Доппель-клеппер у вас хорош… А вон ту чубарую, – говорил он, – овсом более не кормите: она щекаста горазд! Гишпанка сия под седлом слаба станет, вы ее в упряжь лучше ставьте…
Бирен хлопнул бичом – музыка и пальба сразу смолкли.
– А вы мне нравитесь, Волынский, – сказал доверчиво. – Неужели правда все то, что о вас говорят люди злые?
– Ах, сиятельный граф! – отвечал Волынский. – Про кого не говорят на Руси? Вас тоже судят. И, наверно, даже более меня!
Бирен усмехнулся уголком рта – торжествующий.
– Желаю вам, господин Волынский, – сказал учтиво, – поскорее из дел инквизиции выпутаться. И надеюсь, – руку протянул, – мы будем друзьями. Человек, разумно говорящий о лошадях, не может быть плохим человеком… Верно ведь?
Артемий Петрович вернулся домой, уже не таясь.
– Базиль, – сказал шепотком Волынский, – из места заветного отсчитай золотом… тыщ тридесять!
– Ой! Куда же эку прорвищу денег?
– Ша! Дело секретное. И теи деньги ты отнесешь в Лефортово, сыщи там графского жида Либманова… Отдай ему и накажи в словах таких: мол, для некоего господина…
– Бирену? – догадался верный раб.
– Помалкивай. Либман знает. И не мешкай…
Бирен взятку в 30 000 от Волынского принял и говорил при дворе царицы теперь так:
– Эта каналья Волынский – дельный малый! Мне все в нем нравится. Жаль только, что он… русский.
– Да он же – вор! – отвечала Анна Иоанновна.
Бирен оглядывал ряды вельможные, низко согнутые:
– Что делать! Все русские таковы… Приходится выбирать!
Ягужинский притянул к себе Маслова:
– Ой, Анисим, дела наши плохи… Обер-камергер Волынского открыто хвалит. И то мне ведомо, что сей вор казанский тридесять тыщ ему через Лейбу сунул.
Это верно: Бирен советовал теперь Волынскому написать Анне Иоанновне письмо жалостливое, покаянное. Мол, ты напиши, а далее пусть тебя ничто не касается: я сам слово за тебя замолвлю.
Остерман не спал всю ночь – думал. Конъюнктуры придворные были столь осложнены, что голова Волынского сейчас ложилась на плаху рядом с головой Ягужинского… Надо быть сущим простофилей, чтобы столь выгодной конъюнктурой не воспользоваться!
Наутро во дворце раздался скрипучий голос Остермана:
– Честность! Пора приучать Россию к честности, пора отучить ее от взяткобрания…
Ягужинский сразу воспрянул: уж коли Остерман на его стороне, так чего же бояться? Прямо на генерал-прокурора ехала триумфальная колесница вице-канцлера империи. Гибко и ловко Остерман строил свою ужасную конъюнктуру.
– Павел Иванович, – сказал он, – пора уже… Вся власть в ваших руках. Потворство покаянным письмам гибельно есть для отечества российского…
Ягужинский, козней не разгадав, разлетелся к Анне Иоанновне, в углах рта генерал-прокурора кипела пена неуемного бешенства.
– Доколе же, матушка, – орал он, – Россию по кускам рвать будут? Не верь слезам сатрапа казанского – он, Волынский, плакать не хуже Остермана умеет…
От Анны Иоанновны выскочил Ягужинский в анти-камору.
А там, в этой анти-каморе, и Бирен был, и Кейзерлинг был. Вдоль стеночки покатывал себя в коляске скромница Остерман.
Генерал-прокурор сразу шумы стал делать.
– Знаю, – кричал, – я все знаю! Но тому не быть… Взяткобравство, словно ржа, Русь точит и точить будет. Лучше нам самим сразу вот здесь, с места не сходя, тридесять тыщ из казны истратить, и мы от того выиграем токмо!
Скользнуло по окнам солнце, и Остерман опустил козырек.
– Какой яркий свет… – сказал. – А ты, Павел Иваныч, о каких тридесяти тыщах судишь? Отвечай нам прямо, как положено генерал-прокурору: кто дал и кто взял?
Только сейчас Бирен разгадал суть конъюнктур Остермановых. Обер-камергер сильно покраснел и – лататы задал. Но возле дверей графа настиг неистовый голос генерал-прокурора империи:
– Вот пущай обер-камергер скажет, что это за тридесять тыщ. Волынский есть негодяй, и червонцев тех не стоит его голова!
Бирен, споткнувшись о порог, остановился.
– На что вы смеете намекать? – спросил надменно. – Это правда: я желал бы спасти Волынского от злоречий ваших. Но только по сердечной склонности… Так при чем здесь червонцы?
Ягужинский хватанул воздух полным ртом:
– Ах, маковку твою… Подлец!
Бирен сказал ответное:
– Послушай, Ягужинский… ты с ума сошел?
Со звоном вылетела, холодно мерцая, шпага из ножен:
– Защищайся, курва митавская!
Бирен двинул кувалдой-челюстью. И – побежал…
Переливался на спине его муаровый атлас, скользко блестели сиреневые чулки… По лестнице – та-та-та башмаками!
Ягужинский – за ним, еще быстрее…
Двери! Бирен вылетел на мороз, в снег.
– Защитите меня! – взывал обер-камергер…
Глянул через плечо: нет, генерал-прокурор бежал. А в руке – клинок…
– Карау-у-ул!.. – кричал Бирен.
– Именем закона! – вопил сзади генерал-прокурор.
Нет, Бирену было сейчас не до закона…
Косо взлетели вороны с сугроба…
Впереди обер-камергер, его высокое сиятельство, на груди Бирена, словно маятники, мечутся два бриллиантовых портрета: Анны Иоанновны и цесаря римского.
Позади – генерал-прокурор, «око Петрово» и кавалер орденов разных двора российского и чужих дворов тоже.
– Стой, крыса! – И шпага прокурора взлетела…
Фьють! Клинок вспорол муар на спине: Бирен упал на снег, брызнула кровь поверх его кафтана.
– Анна-а… – взмолился Бирен, не вставая.
«Лежачего не бить» – таков устав.
А над ним, ноги расставив, возвышался со шпагой в руке генерал-прокурор Российской империи.
Это был человек самобытный – не чета прочим!
Ягужинского тут же, заковав в железа, арестовали.
Остерман велел лакеям нести себя в сани и поехал домой.
– Это была конъюнктура гения! – похвалил он себя.
Эпилог
Когда было уже невмоготу, русский мужик бежал… Бежали разно – за пояс Каменный, в леса Керженские, за рубежи польские, в степи башкирские, в земли литовские, донские и таманские. По ночам снимались деревни с мест, насиженных предками, дотла оголялись волости, провинции, губернии – и шли: ради воли и хлеба насущного… Как раз в это время указом по всей России Анна Иоанновна объявила, что