Остерман ужасно боялся – как бы Ягужинский не стал вновь генерал- прокурором. Бирен же, напротив, возжаждал иметь человека, который бы обломал клыки этому «вестфальскому оборотню».
– Это же так просто! – убеждал Либман обер-камергера. – Вы сажаете Ягужинского повыше, они там, наверху, расшибут себе лбы. Не будет ни Остермана, ни Ягужинского, а останетесь в России только вы, изящный господин мой.
– Но я вперед не лезу, – отвечал Бирен. – Мне замечательно и в тени престола моей повелительницы.
– А мне чудесно за вашей спиной… Я тоже, как и вы, обожаю прохладную тень. Только одни дураки жарятся на солнцепеке!
В одну из ночей, майских, душных, долго не мог уснуть Бирен.
– Чего маешься, друг мой? – спросила императрица.
– Пора… в Петербург, – сумрачно ответил Бирен.
– Эва! – смеялась Анна Иоанновна, ласкаясь к нему. – Да вить комаров там много и дух гнилой… На што тебе?
– Не мне, а – вам… Петербург – крепость. Там хорошая тюрьма. Там флот. Там Миних, который не даст нам погибнуть.
– Да там и дворца-то для меня нету, – зевнула Анна.
– Зато там нет и… Москвы! – вздрогнул Бирен.
С этого дня Анна Иоанновна стала поговаривать о переезде.
Глава четвертая
Саранск – городишко дохлый, лежит в песках на отшибе губернии под началом Казани, приписан к провинции пензенской. На берегу желтой Саранки-реки – башни да частоколы гниют, еще от времен смутных (ныне тут выпас свиной). Великое разорение Саранск испытал в приход ватаги Стеньки Разина – с тех пор многое осталось порушенным. Округ города мордва жила – по лесам темным она прилежно у диких пчел бортничала…
Воеводствовал на Саранске Исайка Шафиров, к людям он прост бывал, и саранчане за это сами его медом мазали. «А по мне, так и живите! – добродушничал воевода. – Чего с вас взять-то? Чучела вы… А за медок благодарствую!..» В погожий день поехал как-то Исайка Шафиров на пригород Шишкеев одну бабу за блуд пристыдить, да левая пристяжная вдруг засбоила – глядь: подкова напрочь… туды-т ее в гвоздь!
– Тпрру-у, нелегкая… Эва, кузня рядом, заворачивай.
Завернули. А у кузницы знакомца встретил – Ивана Лебедева, что был камерир-фискалом: он по чину в народе лишние деньги сыскивал и в казну отбирал их. А потому как лишних денег в народе никогда не бывало, то рвал их кровно – после него пусто бывало… Тут же у кузни и сын саранского попа был – Кононов (тоже Ванька).
Камерира никто не подначивал – сам начал жалобы петь.
– Вот, – говорил Лебедев, – фискалов коли за штат задвинут, так что будет? Худо будет… Кто доносы писать станет?
– Была бы шея, – мигнул кузнец Шафирову, – а чирей вскочит! Донесут и без тебя, камерир, в лужу не уронят небось.
А попович Кононов в крапиве сидел – на солнышке.
– На што, – сказал, – простолюдству сыск ваш? В чинах, счетовод, ходишь, а того не знаешь, что в народе бормочут…
– А что бормочут-то? – навострился фискал Лебедев.
– Да воры вы, татарва поганая! – сказал попович. – Курица ишо не снеслась, а вы уже картуз под хвост ейный пихаете. Яйцо то в казну царскую ловите. Вот, к слову, и присяга опять же…
– Берегись, дурни! – ухнул кузнец молотом.
– Сначала отечеству сягали, – молол попович, – потом Анне-матке сягать стали… В конце ж всего – кто встал над Русью?
– Бирен встал! – ляпнул кузнец грубо. – Молчи, сын поповский, так тебя растак, коли умней тебя люди, и – помалкивают!
Шафирова в беседу, словно порося в лужу, так и повело.
– В огонь бы все эти присяги! – заговорил воевода открыто. – Прынцесса митавская натаскала на Русь сволочей, никому не ведомых. Теперь бароны немецки, мать-размать, станут шкодить…
Кузнец грохнул молотом в железо – брызнула окалина жарко.
– Берегись – ожгешься! – снова гаркнул кузнец.
– Дойдет дело, – говорил попович, – что и Бирену сягать нас заставят. Жаль, что здесь Саранск, а не Москва… Запалить бы их всех там, будто тараканов, чтоб забегали…
Подкову приладив, кузнец потом в сторонке шепнул Шафирову:
– Эх, и глуп же ты, воевода! Сколько раз я кричал «берегись», а тебе все нипочем. Ведь его дело – фискальное, доносное!
– А мое – праведное, – отвечал Исайка, на козлы взбираясь.
– Воевода, воевода… – пожалел его мужик. – Ныне правда-то по канату ходит и милостыню собирает…
Дни над Казанью тоже стояли погожие, но Волынский сердцем обуглился: жена его помирала, дети сиротами оставались. И врачей на Казани нету – беда, беда, беда! Кубанцу он сознавался:
– Зачерствел я… то верно, Базиль! А вот детишек малых люблю и греюсь возле их душенек чистых… С чего бы так? Ведь, как подумаю, небось и эти гнидами будут?
Артемий Петрович голопузых любил, правда. И не только своих – чужаков примечал тоже. Бывало, солдатское дите встретит на улице, рубашку ему задерет от пупка, да – к носу приставит:
– Ну, – скажет, – дуй сильнее… сейчас все зеленухи выбьем!
И, нос дитяти опустошив, пойдет грозный губернатор далее…
Волга протекала вширь, и сверху (от Нижнего Новгорода) плыли по самотеку плоты. А на плотах тех были сделаны крестовины из бревен, и, продетые крючьями под самые ребра, качались над водой разбойные люди – гулящая вольница. И так месяцами, пока не ударит ледостав, плыли они до самой Астрахани – в Гилянь, в самую-то соль, в самую-то бурю каспийскую… Иные из гулящих еще долго на крючьях жили; насупротив Казани всегда орать начинали, от жажды мучаясь («…посредь великой воды они той малую толику себе просили…»).
Артемий Петрович с утра в Адмиралтейство уехал – на верфи: там сегодня новый гортгоут спускали. Особое суденышко, чтобы на нем за разбоем волжским следить, а кораблик тот – с пушечкой. Канат рубанули, гортгоут плюхнулся в воду, матросы «ура» крикнули. Казанские подьячие вдруг набежали из кустов – и все с ведрами. Давай со слипов сало снимать. А сало то, по которому корабль на воду съехал, всегда – по закону, – в матросский котел шло. Флотский народ от обиды такой в драку ринулся. Волынский – туда же (с дубиной). В драке не разобрались, и губернатору здорово нос расквасили…
– Да я же за вас! – кричал Волынский, досадуя. – За вас я…
– За нас, – воодушевились подьячие с ведрами.
– Врешь – за нас! – бились насмерть матросы…
И, пока дрались, все сало стекло в землю; Волынский сплюнул. «Ну и дураки!» – сказал и домой поехал… А дома его камерир-фискал Лебедев уже поджидал – с доносом.
– Так. – Волынский доношение принял. – А на кого кричишь?
– Кричу на воеводу Исайку Шафирова и поповского сына Ивашку Кононова, а в чем они винны, тому изъяснение мною учинено…
Волынский бровями поиграл, пальцы в замок выгнул.
– А ежели врешь? – спросил. – Тогда как?
– Мне завсегда поверят, – не уступал Лебедев. – Потому как человек я фискальный, в доносах тех руку набил себе. Еще при Петре Алексеиче, царствие ему небесное…
– Да ведь царствие-то небесное, – намекнул Волынский, – по суседству с адом лежит… Иль не знаешь? Фискал ты бывый, да будет нос сливой! Нешто тебе, человечек, людишек не жалко?