напишем… Ты, Лукич, грамотей славный – садись и пиши.
– Моей руки письмо коряво, – уклонился дипломат.
Завещание от имени царя написал князь Сергей Григорьевич. И копию тут же сняли.
– А теперь-то что же делать нам? – призадумался Лукич. – Надо, чтобы царь подписал. Иначе силы бумага не имеет. Фальшива!
– А вот царь подпишет – тогда и фальши не скажется.
Но князь Алексей Григорьевич стал руганью всех обливать:
– Еще чего! Жди, пока царь подпишет… Уж один-то лист мы сейчас сготовим… Где Ванька мой? Ты чего там в углу засел? Вылезай на свет божий. Ты под руку царя не раз уже писался… Выручай всех нас… Давай, милок. Во, перышко тебе! Макай его в чернила. Да покажи всем нам – как ты ловко за царя писаться умеешь…
Князь Иван, заплаканный, взял перо и одним махом вывел.
– Спрячьте, тятенька, фальшь эту, – отцу посоветовал. – А второй лист мне дайте. Может, царь и сам еще подпишет?
На том и разошлись.
Сын царевича Алексея, ненавистника иноземных новшеств, умирал во дворце Лефортовском, на слободе Немецкой. Рука умирающего императора лежала в руке вестфальского проходимца.
Остерман не покидал царя. Ничего не говорил – просто сидел.
Князь Иван Долгорукий ждал: может, уйдет барон?
Шуршала в кармане его кафтана бумага. Царем не подписанная.
Но Остерман никуда не вышел.
Пробили полночь часы в Лефортовских палатах.
Наступало 19 января 1730 года – день свадьбы.
Алексей Григорьевич сам измучился и сына измучил:
– Ванька, подсунь бумагу-то… Может, и наскребет как!
– Да не выходит Остерман, батюшка! Я и сам рад бы!
– Следи, следи, Ванька… Когда-нибудь-то он выйдет?
– Боюсь, батюшка, что никогда…
Петр Второй рывком поднялся с подушек на острых локтях.
Прохрипела страшная маска лица:
– Сани запрягайте – еду к сестре!
И упал на подушки…
Были при нем в этот момент только двое: Остерман – с непроницаемым козырьком на глазах и фаворит – с фальшивым завещанием в кармане…
Опять забили часы половина первого ночи.
Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда.
Россия начинала жить без царя.
Эпилог
Как раз в этом 1730 году —
Летопись вторая
Боярская пора
Была пора – боярская пора!
Теснилась знать в роскошные покои,
Былая знать минувшего двора,
Забытых дел померкшие герои…
Глава первая
Полыхали костры на московских улицах. Бежали, крича, скороходы, и висло над первопрестольной дымное дрожащее зарево. Белели во мраке оскаленные морды лошадей.
Волновался народ. Москве не привыкать пить из чаши «перемен наверху». Первый глоток – самый горький! – москвичам достается. Грамотеи книжные поминали убиение царевича в Угличе да Гришку Отрепьева. В толпе, тряся бородами, похаживали старики, кои не забыли еще бунтов стрелецких да голов сечение.
«Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда…»
Ой, как бы не замутилась земля Русская! Жди беды, народ православный: начнутся смуты боярские. Лихолетье да пиры кровавые. Будет щука жрать щуку, давясь костями…
Чаще всего выкрикивали в толпе имя цесаревны:
– Елизавета – дщерь Петрова, вот ее и надо сажать!
Князь Дмитрий Михайлович Голицын отошел от окна: «Елизавета? Нет, только не Лизку…» Служки разоблачали после соборования членов Синода, к духовным подошел фельдмаршал Долгорукий:
– Персон синодальных просим поумешкать с уходом. Благо будет сейчас советованье важное об избранье государя нового…
Дмитрий Голицын повернулся вдруг столь скоро, что с парика мятого пудра посыпалась.
– Братия! – закричал пронзительно. – За грехи великие и пороки, от иноземцев воспринятые, господь бог отнял у нас государя нашего… Сейчас же министрам верховным для совета тайного за мной следовать! Да велите звать вице-канцлера…
Но Остерман остался при теле мертвом, которое омывали дворцовые бабки. Сказал, что когда в гроб положат царя, тогда и придет… На пятки наступая, шепчась и толкаясь, особы первых классов пропускали министров. Гуськом из толпы выбрались вершители судеб России – верховники, от бессонья серые, небриты, заплаканы. Великий канцлер граф Головкин шибко сдал – била его потрясуха, еле ноги волок, и вели его под локотки двое: Василий Степанов да Анисим Маслов – секретари совета Верховного.
Дмитрий Голицын – уже от дверей – еще раз оглядел сановных. Глазищами – луп, луп, луп – своих выискивал. Пашка Ягужинский всех распихал, наперед вылез. Мол, вот он – я! Умен, горласт и самобытен: бери меня за собой… Но маститая власть посмотрела мимо, будто Пашки и не было. Голицын других людей поманил.
– Фельдмаршала Долгорукого и Голицына тож, – объявил князь Дмитрий, – а тако ж и тебя, Михайла Владимирович, – позвал он губернатора Сибири, – прошу на совет тайный идти, не чинясь…
Третий фельдмаршал России, князь Иван Трубецкой, сгоряча завыл от обиды горькой – несносной, боярской:
– Своих выгребаешь, князь Дмитрий! А нас – куды?.. Разве ж Трубецкие тебе не фамилия? Почто меня не берешь в Совет?
Но уже грохнула дверь за верховными. Ягужинский небрежения к особе своей тоже не ожидал. Однако надежд еще не терял. Стал он похаживать среди особ знатных и шумствовать.
– Доколе, – кричал Пашка, – нам цари головы сечь будут? Пора бы уняться. Не хотят министры меня слушать, а я бы сказал…
Феофан Прокопович крест облобызал и вострубил гласно:
– Нечисто дело! Почто верховные в числе осмиличном дверьми закрылись? Свято дело не в норе тайной вершится…
Но министры того уже не слышали (двери – на замок, а ключи – на стол, как положено). Канцлер Головкин, дрожа и кашляя, предложил духовных позвать. Но князь Дмитрий Голицын ладонью рубанул крест-накрест, противничая тому, и начал в скорби:
– Беда! Мужеской отрасли дома Романовых на Руси не стало…
Вскочил Алексей Долгорукий, затараторил: