– Боже мой! – в ужасе закричал я. – Как вы бледны, какие у вас круги под глазами! Это не должно более повторяться.
– Я уже несколько недель помогаю, где могу. Несколько раз – не очень, впрочем, часто – мне удавалось сохранить жизнь. Но я буду стараться: может быть, мне удастся сделать больше.
– Вы не будете больше этого делать, ибо я вам этого не позволю, – печально сказал я.
– Каким же образом вы можете мне воспрепятствовать, дон Хаим? – спокойно спросила она, как будто мои слова были пустяком, который может уничтожить женское слово или прихоть.
– Сейчас я отведу вас домой, а вечером вокруг кварталов, зараженных болезнью, будет поставлена цепь солдат. Без моего разрешения туда не проникнет никто. Пока еще я хозяин в Гуде.
– Конечно, дон Хаим. И если вы употребите силу, то мне ничего не останется, как повиноваться. Но однажды вы просили меня сказать вам прямо, когда я в душе буду порицать вас. Если вы собираетесь принуждать меня сидеть сложа руки, когда во мне так нуждаются, то, значит, этот момент настал. Я знаю ход этой болезни, и меня здесь никто не может заменить. Если-бы другие женщины и захотели это делать, то они не имеют на это права – они жены и дочери. Вы как-то сказали, что вы немногим нужны. Но еще более немногим нужна я. Я спокойно перехожу от одного больного к другому, вкладывая в это всю душу и не боясь смерти. Почему же вы не хотите оставить меня в покое?
– Я отвечу вам, но не здесь. Я сейчас распоряжусь насчет детей, а затем отведу вас домой.
Совершенно бессознательно я заговорил с ней повелительным тоном. Она не отвечала и приготовилась молча повиноваться.
Я смотрел на нее, пока мы шли по улице. Ее прекрасное лицо поблекло, а в глазах было выражение какой-то грусти, которое тронуло меня до глубины души. Так не должно больше продолжаться.
Мы шли молча по этим узким, вонючим переулкам» пока не вышли на улицу через канал, пересекающий эту часть города. Здесь была набережная, но все было тихо и безлюдно. Большинство рабочих были больны или умерли, и сношения с внешним миром прекратились. Никто не хотел заглядывать сюда больше. Ящики и бочки валялись в беспорядке на набережной, а около них высились гигантские вязы, под тенью которых никто уже не хотел искать убежища. Полуденное солнце ярко блестело в водах канала и отражалось в окнах домов на другой его стороне. Но они казались заколоченными, отвернувшимися от всего прочего мира.
– Теперь я объясню вам, почему я не хотел, чтобы вы приходили сюда, – сказал я, остановившись. – Потому что вы можете умереть, а я не вынесу этой потери. Вы сказали, что вы нужны немногим – я не знаю, скольким именно; но разве вам не приходило в голову, что есть по крайней мере один человек, для которого вы стали всем и который не может жить без вас? Должен ли я еще объяснять вам, что я люблю вас?
– Вы сами себя обманываете, – холодно отвечала она, глядя не на меня, а на воду за мной. – Вы не любите меня, да вы и не спрашивали никогда, люблю ли я вас.
– Не спрашивал. Хорошо. Я спрашиваю вас об этом теперь. Не думаю, чтобы вы стали отрицать это: ваши глаза выдают вас. Да и поступки тоже. Я люблю вас искренно, как только мужчина может любить женщину, и если даже сейчас вы скажете, что вполне равнодушны ко мне, все равно вам не поверю.
– Если мои глаза выдают мои мысли, тем хуже для меня, и я должна примириться с моими поступками: их теперь уже не поправишь. Но я вольна подарить или отнять свою любовь. И опять скажу вам – вы не любите меня, а для того, чтобы принимать милостыню, я слишком горда. Иначе вы перестали бы меня уважать. Ваша любовь к Изабелле, от которой вы преждевременно поседели, не дает возможности возникнуть так скоро другому чувству равной силы, а если это так, как вы говорите, то это было бы чудом. Но в наши времена чудес не бывает.
Все это она проговорила страстно и гордо. На мгновение ее глаза впились было в мои, но теперь она опять глядела на канал и на дома за ним.
– А может быть, они и бывают, – возразил я. – Несмотря ни на что, в моем сердце достаточно места для новой любви, к которой уже не примешивается горечь моего первого чувства. Позвольте мне напомнить вам слова проповедника, которые вы сами когда-то мне приводили: «Страшны пути Господни и непонятны, и Он проносится над землей, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом».
– Вам не удастся убедить меня, – возразила она каким-то странным, жестким голосом. – Я просила бы вас оставить меня сейчас в покое. Если вы не дадите мне возможности помогать этим бедным людям, то я уеду из Гуды. Я не стану отрицать того, что я напрасно стала бы скрывать. Но после этого я буду краснеть от стыда при всякой встрече с вами. Должен же быть предел всему, даже самозабвению. Мне давно хотелось побывать на могиле моей матери в Гертруденберге, и я думаю отправиться туда на несколько дней, а затем перееду в другой город.
– Я не пущу вас! – вскричал я в отчаянии.
– Вы желаете второй раз жениться силой? – спросила она, глядя мне прямо в лицо.
Это было жестоко, и я замолк. Прежде чем я собрался с мыслями, она тихонько повернулась и пошла от меня, оставив меня стоять в тени большого дерева.
Она заставила меня сильно страдать, но я знаю, что ей пришлось вытерпеть еще больше.
Я смотрел, как она, высокая и стройная, удаляется от меня твердыми, легкими шагами. Яркий луч украдкой пробивался сквозь листья деревьев, и ее платье пестрело золотыми пятнами. Я видел, как она вышла на свет и затем скрылась в темноте улицы, как будто навсегда покинула.
Но этого не должно быть. Она призналась, что любит меня, и она не может отказаться от этих слов!
Когда я повернулся, чтобы идти дальше, мне показалось, что сзади меня из лодки, которых довольно много стояло под деревьями и которые сновали во всех направлениях по каналу, поднялась какая-то фигура, заслонив на минуту ярко сиявшую воду. Но, может быть, это мне только показалось. Впрочем, мы не говорили ни о чем таком, чего можно было бы потом стыдиться.
Начиная с этого дня, никто не может выехать из Гуды без моего разрешения. Всякий желающий уехать из города должен обращаться с соответствующей просьбой за день до отъезда. Вечером перед отъездом собираются о нем все нужные справки, и мне на подпись представляется разрешение. Исключение делается только для бедного люда, рыбаков, рабочих и тому подобных лиц, которые хорошо известны страже у