Это был человек еще молодой, но, казалось, изнурительные труды и страдания преждевременно разрушили его силы. Волосы на лбу его уже поредели; лицо имело болезненную бледность, еще более выделявшуюся на фоне черной и густой бороды. Его грубый матросский костюм представлял собой лохмотья, достойные жалости. Несмотря на это, благородство и достоинство, с которыми он носил эту бедную одежду, избавляли его от унижения. Вся его фигура изобличала крайнюю бедность и глубокое отчаяние; из глаз текли безмолвные слезы.
При шуме шагов приближавшегося Конана путешественник вздрогнул и быстро провел рукой по лицу. Потом он обернулся с печальным видом к тому, кто таким образом нарушил его спокойствие. Едва он взглянул на старого управителя, как смущение его, казалось, увеличилось; он покраснел, потом снова сделался бледным, но не произнес ни одного слова.
Конан не заметил этого смущения, причиненного его появлением.
– Друг мой, – сказал он ласково и кротко по-французски, – эта сторона, без сомнения, незнакома тебе? Если ты кого-нибудь здесь ищешь, я бы мог проводить тебя.
– Я никого не ищу, и никто не ждет меня, – отвечал незнакомец глухим голосом, понурив голову.
Честный старик почувствовал, как сердце застучало у него в груди; этот голос напоминал ему того, кого не могло изгладить из его памяти многолетнее отсутствие.
– Пресвятая Богородица! Помоги мне, – прошептал он, вперив в путешественника старые глаза свои. – Я подумал сначала… мне показалось… Но нет, нет, мертвые не выходят из могил, чтобы пугать живых…
Неизвестный все хранил молчание.
– Ты, кажется, издалека? – начал Конан.
– Из Флессингена, куда я прибыл, покинув… – он вдруг остановился.
– Из Англии? Из Лондона, быть может? – спросил добрый управитель с живостью. – Не скрывайся от меня: я не санкюлот[4] и не якобинец[5], я с самого начала угадал, что ты эмигрант… Так если ты возвращаешься из Лондона, ради Бога, скажи мне, не слыхал ли там о моем прежнем господине Альфреде де Кердрене? Вот уже десять лет, как он не подавал о себе никаких известий!
Конан с живейшим беспокойством ожидал ответа от неизвестного; тот, казалось, был в нерешительности насчет того, что следует сказать.
– Спрашивая о французах, удалившихся в чужую страну, – отвечал он наконец, – надобно быть готовым услышать плачевные вести. Действительно, я слыхал об одном человеке, который носил имя де Кердрен. Этот молодой человек добывал себе пропитание уроками фехтования, которые он давал лондонским джентльменам. Он терпел большую нужду…
– Не может быть, чтобы это был он! – вскричал Конан. – Он – глава и наследник знатной фамилии – доведен до такого унижения? Но отчего же и нет? – продолжал он с горечью после минутного размышления. – Он поехал без ничего и не хотел… Пожалуйста, скажи мне все, что ты знаешь о моем несчастном господине. Что с ним сталось? Жив ли он еще?
– Я знаю, что, истощенный трудами и лишениями, он заболел и взят был в госпиталь Челси. Это чудо, если он смог устоять против столь страшных испытаний.
– Так стало быть, он, видимо, умер; а я все еще надеялся. Но теперь уже нечего сомневаться: я больше не увижу его! Добрый господин мой, дитя мое, я не увижу тебя больше! Господи, помилуй его! Святой Конан, святой Дурлон, святой Михаил, помолитесь за него!
И бедный старик сел на берег, почти задушенный рыданиями.
Эта неподдельная, глубокая скорбь живо тронула путешественника. Лицо его одушевилось, глаза заблестели, он протянул руку к Конану, и губы его зашевелились, словно он хотел что-то сказать. Но, верно, какая-то мысль умерила этот первый порыв, потому что он уныло опустил руку, прошептав:
– К чему? Лучше пусть так, как есть! Что будет, то будет…
Помолчав, он сказал вслух:
– Не унывай, друг мой; если бы господин твой жил еще и терпел голод, холод, одиночество, тогда, действительно, надобно было бы плакать и жалеть о нем… Но смерть есть конец всем бедствиям. Она не должна оставлять по себе сожалений, когда поражает несчастливца, до дна испившего чашу всех горестей человеческих.
Конан сумел, наконец, умерить свою скорбь.
– Ты, может быть, и прав, – отвечал он. – Для Кердрена лучше лечь в могилу, нежели жить в положении, недостойном его имени и происхождения. Это была фамилия знатная и гордая, никогда не колебавшаяся между бесчестием и славной смертью. Как ни печальны твои известия, я благодарю тебя за них. Голос твой напоминает мне… Впрочем, это глупость! А если бедный Конан может быть чем-либо для тебя быть полезен, то с охотой…
– Благодарю, я ни в чем не имею нужды, – прервал незнакомец, поднимая с земли скромный свой узелок.
Потом он надвинул шляпу на глаза и застегнул свою грубую куртку, как бы собираясь уйти, но все еще не уходил.
– Так ты не из эмигрантов, которые, пользуясь амнистией первого консула, возвращаются под родной кров? – спросил Конан с участием.
– Кто тебе сказал, что я эмигрант? – горячо сказал неизвестный. – И тотчас добавил, как бы чувствуя необходимость дать более точные объяснения: – Я здешний моряк… Много лет назад за юношеские грешки я принужден был покинуть родину. С тех пор жил то там, то сям в бедственном положении. Наконец мне захотелось снова увидеть Бретань. Во Флессингене я нашел испанского капитана, который согласился высадить меня мимоходом на этот берег с условием, чтобы я исполнял матросскую работу, пока буду на борту. Ты видел, как он исполнил свое обещание.
– Очень хорошо, но лучше бы ему привезти тебя в Сен-Мало или в Брест. Там ты легко мог бы наняться на какой-нибудь купеческий или государственный корабль.