одинаковым, вечным, как мир, признакам видно, что это влюбленные. Не разнимая рук, они ходят от одной статуи к другой, вместе наклоняются и читают надписи.
– Ро-мон-на, – медленно читает лейтенант и, хмурясь, пожимая плечами, говорит: – Не знаю, кто такая. Надо почитать…
Потом они глядят друг на друга и хохочут. У него на груди медаль «За оборону Ленинграда». Он, видимо, из тех, кто прибыл из недр России на защиту города, и защищал его, и защитил, и вот только теперь увидел вместе с любимой девушкой. Они откровенно, бесконечно, вызывающе счастливы. Они были бы счастливы, конечно, и шестьдесят восемь – семьдесят дней тому назад, если бы ходили так же, прижавшись друг к другу, по летней аллее прекрасного сада, но сейчас нет ничего такого, что, как тогда, могло бы искромсать это счастье: лейтенанта уже не убьют, не искалечат, она не станет вдовой, – ведь войны нет, она кончилась нашей победой, мир. И еще прошло только шестьдесят восемь дней мира, а впереди у них, этих счастливых, и у всех, всех нас сотни дней, годы мира. И уже скоро мы перестанем считать на дни и будем считать мир на годы, а он будет длиться и длиться…
Мне недаром, наверное, захотелось начать с клодтовских коней. Вот так же, как поднимали на высокий пьедестал этого бронзового юношу, усмирившего дикого коня, – так же начали мы поднимать свою мирную жизнь, и будем поднимать ее бережно, с великим трудом и усердием, с большим напряжением сил, вершок за вершком, шаг за шагом, пока она вдруг, как бы внезапно, не заблещет со своей вершины на радость всем нам, ее поднимавшим.
И мы будем вспоминать тогда первые дни мира с таким же увлечением, изумлением и гордостью, как, например, первые дни обороны Ленинграда, но без привкуса горечи, с которым невольно вспоминается та трагическая осень, а с чувством… с чувством, еще неизвестным нам, но, наверно, удивительно хорошим и светлым.
И примерно так же, как теперь, мы говорим: «А помните, как мы строили баррикады? Как собирали бутылки в жактах – отражать танки? Как бомбили нас девятнадцатого сентября?» – так же будем говорить мы о тех днях, которые сейчас переживаем…
Мы скажем, наверное:
«А помните, в июне сорок пятого весь Невский был в лесах, и что удивительно – ведь работали-то одни женщины! И стены клали, и штукатурили, и стеклили, и красили – сплошь женщины. Это как в сорок первом на оборонных вокруг Ленинграда… Тоже ведь были больше всего женщины… Женщина Ленинград укреплениями обводила, женщина его и подняла!..»
И подобно тому, как вспоминают наши производственники о том, как в начале войны учились они производить специальные гранаты, разрывающие колючую проволоку, так будут вспоминать они, как переходили с гранат на мирное производство.
Мы жертвовали ради победы в течение многих-многих дней не только жизнью, но ежедневными, насущнейшими удобствами, без которых плохо и трудно жить. Мы обносились за время войны, устали от постоянных нехваток самого простого и мелкого. И так приятно знать, что с первых же дней мира ленинградские фабрики и заводы стали готовиться к тому, чтобы как можно больше и скорее дать людям вещей, необходимых для их обычной, мирной жизни, – тканей, обуви, утвари и много-много другого.
Возвращен мир, и с ним возвращается все, чем он хорош, и человек возвращается к человеку.
В первые дни мира, когда вновь взлетели клодтовские кони на свои постаменты, когда в дремучем Екатерининском парке вылавливали последние мины, а «Треугольник» изготовил первые соски, когда десятки тысяч новых деревьев были высажены в садах Ленинграда и первые люльки закачались на фасадах домов, – в эти дни начали прибывать в Ленинград первые эшелоны с детьми, эвакуированными в начале войны.
С восторгом возвращались маленькие ленинградцы в родной город, хотя многие из них уже не помнили его. С трепетом и любовью встречали их матери и родственники, хотя и не все узнавали своих детей сразу…
Я запомнила одну мать, которая, стоя перед группой ребятишек и глядя то на одного, то на другого, растерянно восклицала:
– Да где ж моя Ниночка? Ниночка-то моя где?
А длинноногая русая девочка удивленно и обиженно кричала:
– Мамочка, да вот я! Да вот же я! Это я, я!
Ниночку увозили из Ленинграда, когда ей было всего пять лет, а сейчас ей шел уже десятый, она уже перешла во второй класс, она умела читать. Но матери, прибежавшей на вокзал, она все еще представлялась до этой минуты маленькой, пухлой, совсем картавой, и мать не могла сразу узнать ее, ставшую сознательным человечком за годы войны и разлуки.
– Да ведь ты совсем большая, – говорила мать, плача и обнимая дочку, – да ведь ты совсем другая стала без меня.
И ей было немного грустно, что
О, как долго не было слышно в нашем городе детских голосов. Всех приезжающих в Ленинград поражало это. Но вот они звенят под моими окнами, во дворе, они кричат: «Окружай его, окружай!» – они все еще играют в войну, в блокаду, кто-то вопит: «Артиллерийский обстрел продолжается!» – и громко хлопает крышкой мусорного ящика… Действительно, похоже! Недаром мгновенно я слышу плаксивый, громкий крик нашей дворничихи тети Пани:
– А ну, перестань хлопать! Чтоб не было мне этого! Наподдаю!..
И так же громко и горестно она объясняет кому-то:
– Я этих стуков слышать не могу! До чего удивительно – всю блокаду на посту в этой подворотне выстояла, ни бомбов, ни снарядов – ничего не боялась. А теперь шина лопнет или стукнет вот так, кастрюлька в кухне упадет – прямо в дрожь кидает со страху! Так и чудится: обстрел! И что за чудеса со мной – понять не могу.
…А шесть дней назад, на шестидесятый день мира, мы встречали наших гвардейцев, проходивших через город.
Это были солдаты и офицеры дивизий, которые стояли вместе с нами в кольце всю блокаду, которые рвали блокаду в сорок третьем году, в огненном районе Шлиссельбурга, которые осенью сорок третьего заняли знаменитые Синявинские высотки, освободив тем самым от вражеского обстрела единственную железнодорожную нитку, связывавшую нас со страной. Это были те дивизии, которые ликвидировали проклятую блокаду в январе сорок четвертого, освобождали Ропшу, Красное Село, Петергоф, Дудергоф, Пушкин, Гатчину…
И рано утром восьмого июля в домах никого не осталось: все ленинградцы, от мала до стара, вышли на улицы. Все шли. И те, кто ожидал увидеть среди проходящих гвардейцев своих родных, близких и знакомых, и те, кто никого уже не ждал с войны, совсем никого.
…Вот стоит около Триумфальной арки на улице Стачек аккуратная старушка в пестром, «веселеньком» ситчике, в старинном кружевном шарфе на голове… В носовом платке у нее завернут гостинец – «маленькая», в руке серебряная стопочка – чарка…
– Ты кого, бабушка, встречаешь?
– Я? Я, милый, всех любя встречаю… Всех!
– А твои где же?
– А мои, милый, еще за революцию, в гражданскую на фронтах полегли…
…Стоит девочка лет восьми с огромным, любовно собранным букетом: в середине сияющие ромашки, они окружены синим кольцом васильков, потом идут малиновые, горящие, как огоньки, гвоздики, и какой-то свежей, нежной травкой обрамлен весь букет. И сама девочка похожа на ромашку – в белом платье, с ярко-золотистой головой, с солнечным бликом на самой макушке.
– Ты папе букет принесла, девочка, да? Сразу видно, что папе! Ну-ка, как его зовут?
Она поднимает круглые глаза и говорит негромко:
– Нет… Мой папа в первые дни войны убит…
И, видя, как пробегает по лицу взрослого смущение, тут же поясняет: