Дождь струился с него на паркет, он смеялся, полотенцем вытирая руки и волосы; а Вера запирала за ним дверь и бежала к окнам — словно он был птицей и мог вылететь. «Нагнитесь!» — сказала она: к затылку его пристал мокрый лист, а все только для того, чтобы понюхать, не пахнет ли он мальчишкой, воробьем, — да, он пахнул немножко Самом, этот взрослый, тридцатилетний человек. Он не ее. Она совсем одна. Оборвалось все, что тянула она за собою раньше, где-то еще между Штеттином и Парижем оборвалось оно — за то, что она всех любила, всему радовалась и никого не предпочитала. И теперь она стоит перед человеком, и у нее нет ничего, кроме какого-то странного восторга перед каждым его жестом — из этого восторга всякая на ее месте сделала бы счастье (в зверином тепле, в звериной полутьме), а она — нет. Может быть, потому, что не надо быть храброй, не надо быть сильной, самоуверенной, крепкой? Блаженны… Нет, она никак не вспомнит этот евангельский стих, и некого спросить — какие все безбожники кругом! И совершенство мое — безбожное тоже.

— Эй, где вы там? Смотрите, я нашла сиреневое счастье.

— Где? Где? Дайте его собачке, — пусть она его съест… Вера села на постели и зажгла свет. Все было тихо, гроза давно кончилась. «И не убила меня, — насмешливо сказала себе Вера, — хоть я и на седьмом этаже». И вдруг она ясно представила себе, как в электрический счетчик, висящий в прихожей, бьет молния, бежит по проводам и, из этой маленькой круглой лампы, с ночного столика, убивает ее. И тогда наступает тьма.

И в это мгновенье рушится все: и старая дача, где-то там, на севере, на северо-востоке (почему-то чудом уцелевшая до сих пор), и рододендрон в саду Лизи, и дорога в Болье, и от всего Средиземного моря не остается ни одного единственного синего лоскутка; в это мгновенье вечной тьмы рассыпается в прах Париж с Дашковским, могила Александра Альбертовича, все, все, что только было, что прошло по сердцу, что запомнилось и что забылось, — все без остатка пропадает, проваливается вселенная.

Но лампа под колпачком горит тепло и светло, по чистому небу бежит чистый и ясный Млечный путь. Может быть, по небу полуночи ангел летит? Не видно; не слышно. Рояль был весь раскрыт, и струны в нем звучали. Это не цыганский романс, это — Фет, а Шурка Венцова пела это, как цыганский романс. И еще она пела: Я вас ждала, а вы, вы все не шли.

Вера вскочила с постели, остановилась босая посреди комнаты. Кто-то поднимался по лестнице (почему не на лифте?). Кто-то остановился за дверью. Сейчас зазвонит звонок. Тишина. Где-то далеко трубит рожок автомобиля. Часы под лампой отсчитывают секунды. Проходит минута. Вера не двигается, ей кажется, что она слышит из-за двери чье-то дыхание.

Ноги ее застыли, вся она от напряжения медленно холодила под рубашкой. И вдруг она услышала движение. «Нельзя же так, — подумала она, — ну, представим себе, что это сумасшедший или просто пьяный, ошибся этажом, сейчас вставит ключ и увидит, что замок не тот. Нельзя же так». Но никто не трогал замка. Прошла еще минута. И стало ясно: на лестнице нет никого. Тогда она подошла к двери, сделала над собой усилю и распахнула ее. На площадке было пусто и темно, что-то блестело в клетке лифта.

Вера вернулась к себе, накинула халат и закурила одну из папирос, забытых Дашковским, своих у нее не было. Опять в мыслях ее замелькали строчки стихов: «Но это не стихи вовсе, это Бог знает что, вероятно, — подумала она, — Я вас ждала с безумной жаждой счастья». — Она подошла к столу, где валялись пилка и кривые ножницы. — «Я вас ждала, — сказала она вполголоса, и волнение перехватило ей грудь, — а вы, вы…» и она вдруг всадила себе ножницы в руку у локтя. После чего она завязала руку платком и сейчас же потушила свет. «Задуй, пока можешь задуть».

XXII

Был двенадцатый час ночи, когда Вера вышла от Дашковских: все было в этот вечер, не так как она ожидала. Началось с того, что она сама себе не понравилась в своем новом шелковом платье, с ниткой Лизиного жемчуга вокруг шеи, остриженная и почему-то бледная. Потом ее удивило то, что Дашковские жили в центре города, на шумной улице, в маленькой, плохо проветриваемой квартире, и что была она приглашена к ним не одна — были еще гости: старый Масленников и какой-то не то литовец, не то латыш, весьма дурно говоривший по-русски. Но больше всего она была поражена женой Дашковского: она ожидала почему-то увидеть женщину молодую, похожую на ее мать самым откровенным, самым неприхотливым образом, и вдруг увидела всю в кудельках и морщинках, суетливую особу, из тех, которых в Питере в последнее время называли «гражданочками», — и благоразумного в глазах ее было очень немного.

— Веру Юрьевну я знал вот такой, — говорил жене и гостям Дашковский, опуская руку до полу и, кстати, хватая за загривок мимо крадущегося полосатого кота. — Правда, Вера Юрьевна?

Но скоро ее оставили в покое: разговор зашел о политике, о России; выяснилось, что Дашковский совершенно свободно и вовсе не глупо говорит и об этом. Один кот дремал у него на коленях, другой бродил по чайному столу, третий терся у Вериных ног. «Сколько их у вас?» — спросила она хозяйку и в это время увидела, что еще пара желтых, блестящих глаз смотрит на нее из приоткрытой двери.

В двенадцатом часу она простилась. Теперь только она заметила, как ясна и свежа эта апрельская ночь, как тихо и пустынно на улицах. Она пошла пешком. В сущности, она не знала такого Парижа, ночного, черного, в огнях. Она шла довольно долго, спрашивать дорогу ей не хотелось; чутье вело ее, и внезапно она увидела перекресток, почти площадь, до того он был широк, а в четырех углах его били седые, бесшумные фонтаны.

Нельзя было поверить, что они живые, казалось, они сделаны из стекла и стоят тут не как фонтаны, а как памятники когда-то бывшим фонтанам.

Легкие железные стулья толпились под деревьями. Вера обошла, их, не решившись сесть. «Завтра утром, предположим, звонок, — сказала она себе совсем робко, — приходит письмо…» Но в ту же секунду она поняла, что это невозможно именно потому, что она это себе сейчас так ясно представила. Этого не будет. Станем думать о другом. Возьмем таксомотор. Уже поздно.

Она катила мимо, мимо, и в мысли ей шли какие-то суетливые пустяки. Например, сколько людей может она позвать к себе (столько-то стульев и столько-то кресел) — она пригласит всех, кто может сказать ей, что в таких случаях, как ее, делают, как поступают. И тогда она сделает как раз наоборот. Сюда сядет Людмила, напротив нее — Лизи, рядом с Лизи — призрак Шурки Венцовой и тень Полины (о, эта тоже может порассказать!); не забыть еще актрису, которая жила когда-то по соседству, и может быть, — чем она хуже других — жену Дашковского. Ну, мои милые, скажите теперь, что вы обо всем этом думаете, дайте совет. У каждой из вас бывало всякое, трепало вас всех здорово, выжили вы все, однако, великолепно, а вот я глупее всех и не могу… Кто из вас страдал с мужем, а кто — с любовником, одна — с мальчишкой, моложе нее вдвое, другая ревновала к хорошенькой горничной, третьей всего было мало. Все вы умные, все вы хитрые. А я что буду делать?

Таксомотор остановился. Вера вышла и заплатила; пройтись еще немного, обогнуть этот пустырь, вернуться с той стороны… Не вернуться ли вообще? Не вернуться ли ко дню отплытия? Не вернуться ли к Саму? Не оказаться ли всех умней и хитрей?

Ее охватила тревога: точно она была в доме, где начинается пожар, точно на земле начиналось землетрясение. Ей всегда казалось, когда ее било волнение, что весь мир участвует в этом, — и вот сейчас заголосят и побегут бабы от зарева прочь, кто-то начнет выбрасывать из колеблющихся стен узлы; весь город проснется и с нею вместе завопит, двинется куда-то. Весь мир — который она любила, чугунной своей любовью, и который все отворачивался от нее.

Но вот, предположим, он обернулся (со всеми своими звёздными небами и нравственными законами), он — совершенством своим — обернулся на нее и смотрит ей в глаза. Что она будет делать? Что скажет ему? Как возьмет его? Нет, не нужно, она не умеет. Оставьте меня. Я лучше вернусь, если есть куда. Кажется, есть.

Она даже остановилась на мгновенье. И вдруг дикий, весенний, почти сладкий ветер налетел на нее с пустыря и понесся дальше, сердце застучало вдруг таким порывом, таким чудом представилось Вере и собственное существование, и все, что делалось внутри нее, такая сила была в мысли о собственной неповторимости, что она засмеялась внутренним смехом над собой, надо всем, даже над тем, что это,

Вы читаете Без заката
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату